Глава 27. Иврит

Мы называли кружки по изучению иврита “ульпанами”,[1]как в Израиле. Ульпаны играли в отказной жизни исключи­тельно важную роль. Изучая язык, мы готовились к жизни в новой стране, знакомились с элементами ее светской и рели­гиозной культуры, песенным творчеством, историей, геогра­фией и т.д. Это, конечно, было главным назначением ульпа­нов. Но там же узнавали, как заказать вызов и подать доку­менты, как подготовиться к отъезду и к возможному отказу, чтó нового происходит в отказной жизни и т.д. Ульпаны стали местами, в которых постепенно создавалась новая социальная среда, завязывались знакомства, дружеские и доверительные отношения. Там можно было узнать, кáк передать информа­цию на Запад или в Израиль, гдé можно получить помощь в случае чрезвычайных обстоятельств, кáк противодействовать преследованиям, вести себя с милицией и КГБ и многое-мно­гое другое.

Ульпаны пронизывали отказное сообщество и выходили далеко за его пределы, ибо у каждого ученика были друзья и родственники, которые не находились в подаче или в отказе, но интересовались еврейскими темами. Через ульпаны скла­дывалась сеть связей отказного сообщества с евреями за пре­делами отказа.

Я до сих пор с большой теплотой вспоминаю мой первый учебник иврита – тоненькую книжицу небольшого формата без обложки – самоучитель Шломо Кодиша. Это было еще в Свердловске. Там учителей иврита не было, не с кем было по­советоваться, и эта книжица стала моим единственным путе­водителем в мир удивительных знаков и магических связей. Иначе зазвучали многие знакомые с детства слова: оказалось, что “суббота” происходит от ивритского “шабат” (прекраще­ние работы, отдых), первый человек на земле – библейский Адам – это не просто имя, на иврите его значение – “человек”. Кровь на иврите – “дам”, однокорневая с “адам”– человек. Од­нокорневым со словом “адам” является слово “адама” – земля, прах, из которого “адам” сотворен и в который возвращается после смерти. От новых слов веяло древностью, их связи бы­ли естественны, на ум приходила библейская история сотво­рения мира…

У многих из нас в то время было ощущение, что мы явля­емся первопроходцами, что до нас ничего или почти ничего не было. В некотором смысле мы ими и были, потому что многое из того, что мы делали в нашем узком кругу, мы дела­ли впервые после поколений забвения. Мы заново открывали для себя сионизм, как говорил Виталий Свечинский.

Как ни парадоксально это звучит сегодня, преподавание иврита было запрещено на территории Советского Союза с 1919 года. Но остались островки – в Средней Азии и на Кав­казе, в присоединенных перед Второй мировой войной при­балтийских республиках, в Бессарабии и Закарпатье. На этих островках знание иврита сохранилось в бóльшей мере. Там еще оставались люди, изучавшие иврит в хедере, еврейской гимназии, на курсах, организованных сионистскими движени­ями. Но и в других местах, в Ленинграде, например, “в 1970 году в 12 ульпанах на дому изучали иврит и историю более 100 человек”.[2]

В центральных районах Советского Союза также встреча­лись люди с хорошим знанием языка и культуры. Иногда это были евреи, прожившие много лет в подмандатной Палестине и вернувшиеся в Советский Союз в силу коммунистических убежде­ний, либо высланные туда англича­нами по той же причине. У этих людей иврит был живым и естест­венным. Такими людьми в Москве были Израиль Минц, Авигдор Ле­вит, Леа Трахтман-Палхан. Совет­ская действительность вылечила их от чрезмерного увлечения комму­нистическими идеями.

Израиль Борисович Минц (1900), человек удивительной судь­бы, в молодости был активистом движения Ахалуц. Первый раз его арестовали, когда он проходил подготовку в рабочем батальо­не Ахалуца. Ему тогда не было и двадцати лет. Во второй раз он был арестован в 1923 году, будучи уже секретарем Ахалу­ца в Белоруссии. Ему предъявили обвинение в связях с меж­дународной буржуазией и сионистами, стремившимися сверг­нуть советский строй. “Во вторйцом случае мне грозил рас­стрел”, – вспоминал он.[3] Ему удалось перебраться в Палести­ну и стать одним из основателей кибуца в Иорданской доли­не. Затем, в 1932 году, он вернулся в СССР и снова был арес­тован – в 1937 году. “Меня обвинили, ‒ писал он, ‒ в контрреволюционной деятельности, в том, что я был заслан в СССР как эмиссар Сохнута и располагал агентами в разных городах Советского Союза… что нелегально переходил границу с Польшей для создания сионистских связей. Судило Особое совещание. Да­ли пять лет лагерей и вечное поселение в районе Воркуты”, – вспоминал он. В 1953 году Минца реабилитировали, он вер­нулся в Москву и начал восстанавливать сионистские связи. Человек активный, образованный, он много делал для подъ­ема национального самосознания евреев: организовал ульпа­ны изучения иврита и сам преподавал язык, переводил на рус­ский язык израильскую литературу, писал статьи, распростра­няемые затем в “самиздате”. Минц страстно любил Израиль и умел передать эту любовь своим ученикам. В 1973 году он по­лучил разрешение и уехал в Израиль.

Лею Трахтман английские власти выслали в свое время из подмандатной Палестины в Советский Союз – по месту рож­дения – за чрезмерную коммунистическую активность, она была тогда еще несовершеннолетней. В 1956 году Лея доби­лась разрешения посетить родственников в Израиле и верну­лась в СССР с твердым намерением уехать туда вместе с се­мьей. Ее сыновья Моше и Исраэль стояли у истоков самой эф­фективной школы преподавания иврита в Москве.

Среди преподавателей конца шестидесятых годов были и те, кто достаточно хорошо самостоятельно выучил иврит. “В Москве, – вспоминает Владимир Престин,[4] – преподавали Арье Шинкарь, Арье Рутштейн, Моше Палхан. Это были еще не ульпаны, а частное преподавание языка. Мы все учились у Арье Шинкаря. Шестьдесят девятый год…”

С тех пор как иврит был объявлен “языком клерикалов и молитв” и запрещен к преподаванию на территории Советско­го Союза, он расцвел в подмандатной Палестине и превратил­ся в государственный язык Израиля. В Советском Союзе, в соответствии с по­литикой ассимиляции еврейского населе­ния, продолжала сохраняться атмосфера негативного отношения ко всему еврейс­кому.

Но вот в мае 1963 года неожиданно вышел в свет “Иврит-русский словарь” Феликса Шапиро. Редактором словаря и автором прекрасного грамматического очерка был известный семитолог, про­фессор Московского государственного университета Бенцион Гранде. Словарь был раскуплен за несколько дней, но “прежде, чем зайти в магазин, заинтере­сованные несколько раз проходили мимо витрины – какие только мысли не приходили в голову!”[5] В советских условиях нас приучили к тому, что “просто так ничто не делается”: одни опасались, что это провокация, другие начинали думать, что “может быть те­перь можно легально учить иврит? Иначе зачем словарь? А может быть теперь и в Из­раиль можно?”[6]

Многие восприняли официальное советское издание словаря как легали­зацию прежде запрещенного языка. Психологически это воспринималось даже как более широкий знак со сто­роны властей. Изданный официально словарь можно было открыто держать на книжной полке. И это был хороший словарь с добротным грамматическим очер­ком. Даже обращаясь за рубеж, преподаватели всегда просили прислать им и словарь Шапиро, хотя там было достаточно бо­лее современных словарей.

Многие энтузиасты возрождения иврита использовали официальное издание словаря в борьбе за признание частного преподавания языка в качестве законного промысла. Легити­мация была важна для юридической защиты учителей и уче­ников. Она также позволяла учителям давать объявления о наборе учеников и избегать преследования “за тунеядство”.

Отказникам Владимиру Престину (внуку автора словаря Феликса Шапиро), Сергею Гурвицу, Виктору Польскому и Павлу Абрамовичу удалось получить в 1971 году официаль­ное разрешение на преподавание иврита и платить государст­ву налоги. Однако уже в феврале 1972 года Павел Абрамович получил из районного финотдела извещение с требованием прекратить преподавание – “Иврит в Советском Союзе не яв­ляется признанным языком и не преподается ни в одном из высших учебных заведений”.

Абрамович обратился с соответствующим запросом в ми­нистерство высшего образования, и оказалось, что иврит пре­подается в Институте народов Азии и Африки Московского университета, в Московском институте международных отношений, в Ленинградском универси­тете и в Военном институте иностран­ных языков. Это дало Абрамовичу ос­нование возобновить просьбы о призна­нии частного преподавания. Тогда вла­сти заявили, что у Абрамовича отсут­ствует специальное лингвистическое образование и соответствующее удосто­верение на право преподавания иврита. Абрамович и тут не сдался: он предо­ставил сертификат на право преподава­ния, выданный Всемирной ассоциацией иврита. Однако, нало­говые органы отказывались его зарегистрировать. Было ясно, что этот вопрос решают не они, а КГБ.

В 1976 году Абрамович предпринял попытку дать через Московское справочное бюро официальное объявление о пре­подавании иврита. После того, как бюро отказалось принять объявление, он подал на них жалобу в суд и выиграл: суд обя­зал бюро опубликовать объявление. После этого квартира Аб­рамовича была подвергнута обыску, в ходе которого изыма­лись все материалы на иврите. Сотрудники КГБ потребовали от него полного прекращения преподавания иврита.

Подобному давлению подвергались многие преподаватели иврита, совмещавшие преподавание с активной сионистской деятельностью. Им угрожали серьезными карами, однако, так и не осмелились судить за преподавание языка. Преподавате­лей формально судили за “тунеядство”, “клевету”, “хулиганст­во”, “хранение наркотиков”, но не за иврит. Неловкость влас­тей, не позволявшая им открыто бороться с преподаванием языка, давала возможность полулегального существования большого количества ульпанов. Только в Москве в 1972 году ивритом занималось несколько сот человек.

Одним из наиболее последовательных и упорных борцов за легализацию иврита и еврейской культуры был Иосиф Бе­гун. Человек большого личного муже­ства, он решил добиться если уж не официальной легализации, то легали­зации по умолчанию. Улыбаясь свои­ми добрыми, не знающими страха гла­зами (три тюремных срока не оставили в них сколько-нибудь заметных сле­дов), он объяснял свой подход таким образом: “Я стал сознательным “туне­ядцем”. Я решил, что если они меня арестуют, то тем самым покажут, что не признают преподавание иврита ле­гитимным занятием. Два года меня не трогали. Каждые два-три месяца приглашали, составляли протокол о тунеядстве и… не забирали”[7]. Власти “саморазоблачились” в 1977 году. Бегуна арестовали первого марта, в первый день Пурима. В этот день на его квартире должен был состояться первый “пу­римшпиль” – самодеятельное пуримское представление. Кан­дидата наук с двадцатипятилетным стажем работы, Бегуна осудили за “тунеядство”, не постеснялись.

За легализацию иврита боролись не только с финансовыми органами. Писали письма в советские органы власти, средства массовой информации и зарубежные организации. В ноябре 1972 года Бегун пишет в “Правду” очередное, третье по счету, письмо, в котором указывает на противоречия между официальной по­литикой партии по национальному во­просу и запретом на преподавание ев­рейского языка иврита.

В марте 1972 года сорок шесть мин­ских евреев обратились в ЦК КПСС и ЦК КП Белоруссии с протестом против отказа финансовых органов регистри­ровать их в качестве частных препода­вателей иврита.

Помимо преподавателей иврита, совмещавших преподавательскую деятельность с активной борьбой за выезд и борьбой за легализацию языка, в Москве начала складываться группа учителей, видевшая в преподава­нии иврита свое основное назначение. У истоков этой группы стоял Моше Палхан. Ему удалось разработать весьма успеш­ную систему обучения и создать школу, из которой вышли са­мые яркие преподаватели иврита. “Эти учителя составляли довольно интересную группу, – вспоминает Михаил Членов.[8]– Многие из них в то время уезжать не собирались, это не считалось обязательным… Они учили активистов, а те смот­рели на них, как на некую эзотерическую группу, облада­ющую неким тайным знанием, читающую особую литерату­ру”.

Во всем, что касалось уровня знания и преподавания язы­ка, вторая группа, безусловно, превосходила первую. Члены этой группы, ощущая свою значимость для движения, стара­лись не слишком раздражать власти участием в остальных формах отказной активности, а власти делали вид, что не за­мечают их деятельности.

История семьи Трахтман-Палхан интересна и поучительна. Мать Моше, Лея Трахтман, родилась на Украине в 1913 году. В 1922 году, в девятилетнем возрасте, она вместе со своими родителями эмигрировала в Палестину, закончила там сред­нюю школу и стала активисткой одно­го из левых движе­ний. В 1931 году англичане выслали ее обратно в Рос­сию.

 

– За что ее вы­слали? – спросил я Исраэля Палхана.[9]

Израиль Палхан. Москва, 1972, архив И. Палхана.

Израиль Палхан. Москва, 1972, архив И. Палхана.

– За участие в какой-то демонст­рации. Она была еще несовершеннолетней, и местные коммунисты подняли по этому поводу большой шум – “на­силие над ребенком!”, “разрыв семьи!” Их адвокат ее защи­щал… Маму выслали после того, как она отказалась подпи­сать какую-то бумагу, что-то вроде обязательства больше не участвовать. Англичане выслали молодую девушку одну по месту ее рождения – в Советский Союз.

– Она была членом компартии в Палестине?

– Она была в молодежном движении при компартии. То­гда все было довольно смешано. Было движение “Ахалуц”, а в некотором ответвлении этого движения были фактичес­ки уже коммунисты. У мамы еще не было документов… Ее выслали туда, откуда она приехала. При этом всю осталь­ную семью оставили.

– Ее родители тоже были коммунистами?

– Ни в коем случае. Они были религиозными евреями и сионистами, поскольку поехали в Израиль, а не в Америку.

– Как маму приняли в Советском Союзе?

– Ее приняли. Начали, правда, с тюрьмы… посадили для проверки – а вдруг английский шпион! Из ГПУ ее выта­щили при помощи Коминтерна.

– Отца тоже выслали?

– Я думаю, что он по своей инициативе вернулся. Тоже был еще ребенком и тоже левых убеж­дений.

– Они, естественно, хорошо знали иврит…

– Да, но дома ивритом не пользовались, и дети иврит от них не получили. Мой старший брат, Моше, фактически выучил язык сам, а я – от него. Я был в первом потоке его учеников.

– Что привлекло вас к этому непростому занятию?

– Я начал заниматься почти случайно. У меня не было никакого намерения уезжать. Я знал, что мои родители приехали из Палестины, и у меня появилась возможность послушать, что это такое, когда мой брат начал преподавать. Вот когда я начал это слу­шать, меня потянуло – через язык. Культурный мир языка меня притянул.

– Моше намного старше вас?

– На восемь лет. У него тоже интересная история. В шестьдесят третьем году он служил на Кубе вместе с Пав­лом Менем (братом священника Александра Меня, ста­вшего впоследствии видным христианским проповедником, Ю.К.). Там они вместе занимались английским. Потом он вернулся и занялся ивритом. Моше сделал в этом смысле совершенно необыкновенную вещь. Он создал систему преподавания, довольно долго ее отрабатывал, и она, с моей точки зрения, еще и сегодня самая лучшая из того, что есть. По его системе иврит начал распространяться, как цепная реакция. То есть он создал группу учеников, скажем, из шести-девяти человек, каждый из которых по­том выучил других, и так далее. Членов как-то сказал, что за одну эту систему он присвоил бы ему степень доктора.

– Да, мне он это тоже говорил. Членов считает Моше Палхана родоначальником возрождения иврита в Москве, поскольку он построил систему, методику…

– Дело было не только в методике. Моше заражал сво­им отношением к языку, своей ув­леченностью.

“Он сам безумно любил язык – подтверждает один из его учеников, Зеев Шахновский, ставший впослед­ствии одним из популярнейших пре­подавателей,[10] – и это просто вдохно­вляло. Леня Йоффе ходил, как пья­ный. Йоффе не собирался вообще изу­чать какой бы то ни было язык, он русский поэт и собирался писать по-русски, а тут Он был совершенно Это было здорово. Моше на нас так смотрел, так говорил, что мы понимали: это… ну, самый лучший в мире язык! И у нас открывались рты, и мы хотели разговаривать Это чувство, этот языковый восторг – он умел передать”.

Моще Палхан получил разрешение в марте 1971 года и бы­стро уехал. “Я у него учился всего месяца три – вспоминает Исраэль.17 – Потом около полугода мы сами доводили себя до кондиции, чтобы начать преподавать. Потом, почти одновре­менно, каждый набрал учеников, и мы начали

Ученики Моше Палхана – Леня Йоффе, Зеев Шахновский, Исраэль Палхан, Алеша Левин, Беня Деборин, Миша Гольд­блат – стали лучшими преподавателями алии. У Йоффе учи­лись Дан Рогинский и Борис Айнбиндер, Зеев Золотаревский. У Зеева Шахновского учились Фима Крайтман и Лева Горо­децкий. У Исраэля Палхана – Михаил Членов. У Миши Го­льдблата учились Леня Вольвовский и я. Многие препода­ватели уезжали, но цепная реакция продолжалась до полного открытия ворот в 1990 году.

– Было ли у Моше лингвистическое образование? – за­дал я вопрос Исраэлю.[11]

– Нет. Он в каком-то смысле человек рабочий, окончил техникум, служил в армии. Но Моше человек способный и целеустремленный, и у него было пристрастие к языкам. Он хорошо овладел русским, английским, ив­ритом. Увлечение ивритом нача­лось после армии. Он стал искать других людей, которые этим зани­мались. В какое-то время познако­мился с Михаилом Зандом, Кар­лом Малкиным. Потом постепенно разработал эту систему и набрал учеников. Методика была отлич­ная. В каждом уроке давалось пятьдесят новых слов, связанных в предложения, каждый ученик го­товил рассказ из новых слов, бы­ла очень четкая, просто постав­ленная грамматика, подчиненная естественному усвоению языка. Было очень много раз­говорной практики. Человек изучал пятьсот слов и уже мог говорить.

– Членов рассказывал мне о знаменитой тетрадке ва­шего брата. Она у вас сохранилась?

– Нет, но он выпустил книжку, которая называется “Три­надцать уроков”.

– А что вы можете рассказать про другого энтузиас­та возрождения иврита – Карла Малкина?

– Я с ним познакомился через моего двоюродного бра­та. Карл вообще – исключительный человек. По уровню преподавания иврита он был вторым после Моше. Миша Гольдблат начинал учиться у него. Он не создал своей си­стемы, но был очень хорошим преподавателем и пропаган­дистом. Я помню, что меня подтолкнул к занятиям ивритом именно Карл.

– Малкин учился у вашего брата?

– Нет. Он из тех, кто выучил иврит самостоятельно. Та­ких было несколько человек.

– Кто еще?

– Декатов, Михаил Занд. Израиль Минц любил и знал иврит, но это другой случай…

– Как им самим удалось выучиться? У них были учебни­ки?

– Учебники, прямо скажем, на улице не валялись, но был словарь Шапиро, так что при большом желании можно было…

– Вы обращались к родителям с вопросами по ивриту?

– Нет. Если нужно было спросить, я спрашивал Моше. Мы уже жили отдельно от родителей.

– Как они относились к вашим занятиям?

– Еще до того, как мы начали заниматься ивритом, мы всей семьей подали на выезд. Это было еще до Шести­дневной войны. После войны мы получили отказ. Я в ре­зультате вылетел с какого-то курса “Института стали”, и мне пришлось перейти на вечерний. Ивритом я тогда не хотел заниматься. Я согласился на отъезд из-за родите­лей.

– Родители хотели уехать?

– Да. У мамы вся семья была в Израиле, у папы – часть семьи.

– Я думал, что инициировали отъезд вы, что родители были идеологически мотивированы…

– Это было очень давно, в тридцатых годах, им было по пятнадцать-шестнадцать лет… В пятьдесят шестом году мама съездила в Израиль в гости. Она была одной из пер­вых туристок. Потом постепенно она убедила папу, и в шестьдесят шестом они подали. Мы подали вместе с ними.

– К этому времени Моше уже занимался ивритом?

– Да, с шестьдесят третьего года, после кубинского кри­зиса.

– Потом Моше с родителями уезжает, а вы остаетесь…

– Моше успел много сделать. До него в Москве не было круга людей, говорящих на иврите, а по­сле него появился. Мы собирались у Вовули Шахновского на бутылку и на баранью ногу… и весь вечер общались на иврите. С песнями, подругами, радио… и все на иври­те. Баранья нога не каждый раз была (смеется). Это началось еще при Моше, но он сам в посиделках, как правило, участия не принимал, ограничивался уроками.

– Шахновский тогда еще не был религиозным?

– Не был. Единственным в то время религиозным пре­подавателем в нашем кругу был Сережа Гурвиц, но он туда не приезжал. С ним были отдельные встречи, когда он нас приглашал. То “кабалат шабат” (ритульная встреча суббо­ты, Ю.К.), то еще что-то… Он просвещал нас на тему Торы.

– Когда вы сами начинаете преподавать?

– После отъезда Моше. Он уехал в марте семьдесят первого, а мы начали через полгода, примерно в сентябре.

– Где вы набирали учеников?

– По-разному. В основном на “горке” – у синагоги. Мику Членова и Гришу Гольдберга я встретил там. Они привели еще несколько человек, и получилась группа. Одну группу я получил, когда Гурвица забрали в армию, и надо было позаниматься с его ребятами. Так у меня образовалась еще одна группа с Валерой Крижаком, его женой и другими ребятами.

– Сколько у вас было учеников?

– Я думаю, человек двадцать.

– То есть до вас в Москве были самородки, а вы уже

– …а мы уже перевели это на поточную линию.

___________

– Говорят, что вы самостоятельно выучили иврит, – обратился я к Карлу Малкину.[12]

– Мое первое знакомство с ивритом было через самоу­читель Шломо Кодиша в шестьдесят шестом году. Я тогда только-только защитил диссертацию, и мой приятель, Леня Сандлер, подарил мне этот учебник. Это неплохой учеб­ник. Затем был израильский календарь с фонетикой и не­сколькими примерами для чтения. А потом я потихоньку изучал иврит в Ленинской библиотеке, читал учебник “Мо­ри”. Потом пошел сионизм, и сидеть в библиотеке стало некогда. Но у меня был кружок, где я преподавал иврит – с большим сионистским уклоном. Когда я приехал в Израиль, у меня был уровень двух частей учебника “Элеф милим”.

– В шестьдесят восьмом-шестьдесят девятом годах вы были среди лидеров сионистского движения…

– Я познакомился с этой компанией осенью шестьдесят седьмого. Я пытался познакомиться и раньше, но… не по­лучилось. Потом я спрашивал Хавкина: почему меня не приняли в шестьдесят шестом году? Он объяснил так, что тогда только закончилось дело Дольника, началось дело Пруссакова, боялись провокаций и новых людей не прини­мали. А после Шестидневной войны был подъем… На Сим­хат Тора возле синагоги я познакомился с Рут Александро­вич, потом с Хавкиным.

– А с Мишей Зандом, Израилем Минцем вы не были зна­комы?

– Напрямую не был. Они вели себя несколько замкнуто, келейно. В широком кругу опасались все это распростра­нять. Но я слышал о них. Хавкин вскоре после знакомства поговорил со мной о том, как надо вести себя на допросах. Это очень пригодилось через пару лет, когда начали тас­кать.

– Учеников у вас было много?

– Четверо. Одна группа. Но я помогал и другим препо­давателям находить учеников. Моше Палхана я познако­мил с университетской компанией и убедил его, что боять­ся преподавать иврит не надо. Говорил ему: “Пусть знают, что преподаешь. Если ты антисоветчиной не занимаешься, то можно на любом суде заявить – вот да, преподаю ив­рит”. После этого он стал открыто преподавать. Он потом в Израиле издал учебник иврита и посвятил его мне. Меня это тронуло…

– Миша Гольдблат начинал заниматься у вас?

– Да, лучший ученик. Там еще был Зиновий Глузберг, сегодня писатель, в Лондоне живет, Марк Дойч, известный ныне журналист. А в конце каждого урока я раздавал “сам­издат”…

– Я слышал, вы много занимались “самиздатом”.

– Да, я занимался журналом “Итон”, был в редколлегии, но больше я интересовался развитием иврита, изготовле­нием и распределением учебных пособий.

– В связи с Ленинградским процессом вас допрашивали?

– Да, вызывали в Ленинград, прокатился за счет КГБ на “Красной стреле”. Но они – где сели, там и слезли.

– Системы ПЛОД тогда еще не было…

– Не было, но Хавкин все объяснил. Главное – не пы­таться им понравиться и не говорить ничего лишнего. Они предложили мне рассказать известное по делу, а я не знаю, в чем состоит дело… “Рут Александрович знаете?” – спрашивают. “Не знаю, – говорю, – может и встречался, не помню… Они стали разыгрывать все эти штучки, как будто хотят арестовать, звонят, ждут, многозначительные паузы делают… Но я все это знал от Хавкина. Они забрали у ме­ня на обыске портфель с материалами, но я сразу заявил, что не хочу на эту тему говорить, потому что там было на­рушение процессуальных норм. В Ригу меня уже не возили, допрашивали на Лубянке по поручению. Я пошел и передал им отказ от дачи показаний. Мне написал его Бо­рис Исаакович Цукерман, очень хорошо написал. Они гово­рят: “Это что, такая форма борьбы за выезд?” “Ну, что вы, – говорю, – так оно и есть”. Вскоре целой группе активис­тов дали разрешение на выезд, и в марте семьдесят пер­вого года мы уже уехали.

_________

С Моше Палханом (1939) мы встретились на его квартире в Ариэле.

– Я слышал про тебя много легенд. Говорят, что ты начал учить иврит вместе с Менем на Кубе.[13]

– Учить иврит в советской армии на Кубе в шестьдесят втором году – это некоторое преувеличение. Английский я там действительно учил… в свободное время. Там удава­лось добывать интересную литературу.

– Литературу? На Кубе?

– Да, книжки, изданные в свободном мире. Они, безу­словно, повлияли на мое развитие.

– Где ты училися?

– Была такая деревня под Москвой, Старо-Владыкино.

– А почему не в Москве? Вы же до эвакуации жили в Москве.

– Родителям не дали разрешения. После эвакуации не так просто пускали в Москву. Пускали только тех, у кого бы­ло приглашение на работу в Москве. Мы мыкались по съе­мным квартирам, пока отцу не удалось построить неболь­шую квартирку.

– Ты служил на Кубе, но ведь за границу так просто не посылали… – нужна была отличная характеристика.

– Само собой… и ещё – они не отправляли за границу тех, у кого в Союзе не оставались близкие родственники. Даже офицеров не пускали. У меня оставались родители и брат, и меня взяли.

– Солдаты имели возможость покупать иностранные книжки?

– Это было непросто, но народ систематически уходил в самоволку. Я не так много ходил – два-три раза, другие на­много чаще. Куба же была гигантским домом терпимости, и это было одним из аргументов Кастро во время револю­ции: мол, смотрите, во что американцы превратили нашу страну! Все это соседствовало с католицизмом и строго­стью нравов у другой части населения. Ужасная смесь.

– Книги в магазинах продавались?

– Мы были там через несколько лет после того, как Кас­тро захватил власть. Поэтому в магазинах было пусто. Кро­ме того, кубинские деньги ничего не стоили. Нужно было приложить серьезные усилия, чтобы достать хорошие кни­жки. Мы меняли… ситуация была такая, что, скажем, куль­турный кубинец получал две пары носков в год. Мы меняли носки, зубную пасту – на книжки.

– А политруки, стукачи?

– Стукачи, конечно, были. Но я не скрывал, что учу ан­глийский, как не скрывал и своих настроений, бывших впо­лне патриотическими. Я был нормальным продуктом сове­тской системы воспитания, так что чувствовал себя в этом смысле в полной безопасности.

– Мень уже тогда увлекался христианством?

– Он был христианином. Мы сразу подружились. В пе­хотной части трудно найти человека, с которым можно по­говорить. Кроме того, он разговаривал по-английски.

– Как у тебя возник интерес к ивриту?

– Это еще до призыва в армию. Моя мама была одной из первых туристок в Израиль. В пятьдесят шестом году ей разрешили навестить мать. Она вернулась и сказала, что надо уезжать. Я тогда еще учился в школе и, помню, воз­ражал: “Ты что же, хочешь везти нас в эту империалисти­ческую марионетку?” Тогда ей пришлось оставить эту за­тею, но она привезла из Израиля пару пластинок, которые меня заинтересовали… молодой был. Еврейская музыка меня поразила. Я услышал, как поют гордые и свободные люди. Мы ведь жили на окраине Москвы, антисемитское место, и с местными мальчишками у меня были постоян­ные драки. Они нападали ватагами, поэтому при возвраще­нии из школы мне приходилось каждый раз продумывать новый маршрут. Колотили здорово, и у меня развился на­стоящий комплекс неполноценности. Я, правда, тоже отве­чал им всякими гадостями. Это продолжалось до тех пор, пока я не окреп в армии. После этого они стали меня сто­рониться… Еврейская музыка помогла понять, что мир не такой, каким я его вижу. То есть раньше я тоже чувствовал, что что-то не складывается: один мир – мир добра, красо­ты и логики был в школе, другой – на улице, в моей дерев­не. И эти миры никак не совмещались. Я долго стремился понять это, слушал радио, читал… Только после армии у меня что-то выстроилось. В начале мне казалось, что за­граница – это сумасшедший дом. В какой-то момент я по­нял, что смотрю на заграницу изнутри сумасшедшего дома.

– Значит, интерес к ивриту вызвали израильские песни?

– Да, я пришел к выводу, что меня насильственным об­разом лишили связи с моей культурой и моим народом. Я решил, что это несправедливо, что я должен восстановить связь. Об отъезде я тогда не думал. В шестидесятом при­мерно году я начал учить иврит с одним приятелем.

– Вы тогда жили с родителями?

– Да, это было перед самой армией. Мы занимались по самоучителю “Элеф Милим”, который привезла мать. Она привезла также несколько книжек. На таможне их не ото­брали. Может, просто не заметили, а может – тогда это еще можно было. Я знаю, что были старики, которые гово­рили на иврите, состояли в переписке с Израилем и полу­чали оттуда книжки по почте. С одним таким стариком я по­том встретился. Но перед армией мы занимались всего па­ру месяцев.

– А мама? Она хоть как-то помогала?

– Она хотела ехать, и, естественно, ей нравился мой интерес. Она дала мне эти учебники, если были вопросы, отвечала. Но она сама забыла иврит, родители не пользо­вались им уже тридцать с лишним лет. Словарик она тоже привезла – Певзнера, специальное издание на папиросной бумаге. После армии я начал заниматься всерьез. На ра­боту меня вначале не принимали, хотя я отслужил на Кубе, и это учитывалось. Но у меня были родственники за грани­цей, мы этого не скрывали, а это был минус. Мать перепи­сывалась со своими родственниками, была, что называет­ся, все время на виду. Родители приехали в Союз детьми, комсомольцами. Это их, видимо, спасло, хотя вокруг куча народа погибла.

– Они не пытались установить связи с посольством?

– Было посольство, были торговые выставки, книжные ярмарки. Я ходил на эти выставки. Это – начало шестиде­сятых годов.

– Сколько времени тебе понадобилось, чтобы освоить иврит?

– Это был уже второй иностранный язык, так что я осво­ил его достаточно быстро. Уже в шестьдесят восьмом году я начал преподавать.

– Освоить язык – это ещё не значит уметь его препо­давать. Нужно умéть это делать, знать, кáк это делать. К тому времени твоя методика тоже была готова?

– Дело в том, что английский я учил самостоятельно – в школе у меня был немецкий. То есть мне пришлось столк­нуться со всеми проблемами понимания языка, его струк­туры и найти им решение. Было ужасно трудно, но в армии язык был для меня отдушиной, и это помогало. Там я вы­работал методику. Кое-что вычитал в книгах. Потом я по­нял, что элементы этой методики применялись в языковых ВУЗах… Потом, я же служил радиооператором в роте свя­зи. Сидишь восемь часов на связи, и когда начальства по­близости нет, включаешь Би-Би-Си и слушаешь. Я не ду­маю, что моя методика так уж оригинальна. Ее элементы были известны. Комбинация этих элементов и акценты на те или иные виды языковой работы были моими. Выучив самостоятельно английский, я преодолел своеобразный психологический барьер. Это было важно, потому что те­перь я знал, что вложив определенное количество усилий, я смогу выучить иврит. И методика была уже обкатана.

– Мне рассказывали, что содержание каждого урока ты заранее подробно расписывал в тетрадке: темы рас­сказов и сочинений, грамматическую часть, весь ход уро­ка.

– Я, безусловно, серьезно готовился к урокам. В изра­ильском посольстве мне дали литературу. Самоучители, правда, мне не нравились. В библиотеке иностранной ли­тературы был открытый доступ к материалам на иврите, поскольку там знали, что кроме “правильных” людей никто не знает этого языка. Там был зал Азии и Африки, в кото­ром можно было заказать книгу или почитать газету. Газе­ты были, правда, только коммунистические. Там была пре­красная грамматика иврита. У меня образовалось доволь­но много путей для дальнейшего продвижения в язык.

– Насколько я понимаю, ты начал преподавать уже по­сле того, как получил отказ.

– Да, отказ с шестьдесят шестого года. В связи с этим у нас было много неприятностей: брата исключили из инсти­тута, жену осуждали на собраниях на работе, отец потерял работу, я тоже… Пришлось устраивать жизнь заново, и это было очень непросто в нашем положении. Мать продолжа­ла добиваться выезда, ходила по всем инстанциям, но ей давали отказ за отказом. Последний раз она была на прие­ме в мае шестьдесят седьмого года, и тогда ей намекнули, что она уже никогда в жизни не увидит своих родственни­ков. Она пришла домой в слезах. А потом была Шести­дневная война и весь этот подъем.

– Потому и намекнули, что думали стереть с лица зем­ли. Расскажи, пожалуйста, как ты нашел первых твоих учеников? Кто это был?

– После войны мне вначале казалось, что мы уже никог­да не получим разрешение. Я сам ни с кем не был связан. В нашей деревне никто особого интереса к языку не прояв­лял. Был Павел Мень, его брат Александр – их круг, они интересовались. Мой брат как-то сказал, что есть парень, который изучает иврит и хочет познакомиться. Это был Карл Малкин.

– Малкин у тебя учился?

– Он не учился. Он приехал познакомиться и сказал, что есть еще люди, и что он хочет их объединить. Я, помню, сказал ему тогда: “Ты должен понимать, в каком государст­ве мы живем… чем это может кончиться”. А он: “Нет, мы делаем только законные вещи. Национальную жизнь надо восстанавливать”. Принес мне статьи Жаботинского, я чи­тал их с упоением. Я считал его пророком… его предвиде­ния сбывались. В общем, Малкин как-то втянул меня, и я стал перепечатывать эти статьи. Потом он познакомил ме­ня с моими первыми учениками – он преподавал математи­ку и знал многих студентов. Мой первый учебник посвящен Малкину, потому что этот человек сделал много полезного в самом начале, он организовывал и связывал людей меж­ду собой.

– В каком году это было?

– В шестьдесят восьмом. Первые две ученицы не были серьезными. Потом, в семидесятом, появилась чисто муж­ская группа. Я занимался с ними меньше полугода, но они успели достичь хорошего уровня. В этой группе были два брата Шахновских, Беня Деборин, Алеша Левин. Эта груп­па продолжила преподавание, и от нее пошли многие уче­ники. Они, как и я, совмещали преподавание с обучением еврейской культуре и сионизму.

– Сколько лет тебе удалось в общей сложности препо­давать?

– В общей сложности года полтора-два. У меня было всего несколько групп.

– От тебя пошел ивритоговорящий круг людей, тебя даже называли московским Бен-Егудой.

– На самом деле я не могу сказать, что это была моя инициатива. Я только преподавал иврит. Дело в том, что мы собирались только раз в неделю, и этого было недоста­точно для развития разговорной речи. Я предложил, чтобы ребята собирались еще, и Зеев Шахновский начал соби­рать их у себя.

– На “баранью ногу”?

– Да. Встречались, выпивали, разговаривали. Туда при­ходил Леня Йоффе. Йоффе просил, чтобы я учил его так, как ему удобнее: “Ты со мной разговаривай, дай мне боль­ше разговорной практики”. Я пошел на это. Йоффе, мате­матик и поэт, был крайним противником теории. Когда он приехал в Израиль, его приняли с помпой. Он говорил на очень изысканном языке, и все были в восторге. Я приехал в Лод встречать его, после чего мы вместе поехали в Ме­васерет Цион. По дороге один из его родственников го­ворит: “Ты говоришь, что этот парень тебя учил, но он гово­рит на простом языке, совсем не так красиво как ты”.

– Тебя это задело?

– Почему? Меня это рассмешило. Я же понимал, как óн говорит, и как я’ говорю, чего тут обижаться! Он действи­тельно говорил на очень красивом и изысканном языке, я видел это еще в России. Короче говоря, мы с ним встреча­лись и разговаривали на иврите.

– Откуда у тебя самого появился разговорный опыт?

– Слушал радио, иногда встречался с израильтянами, познакомился с профессором Зандом, который прекрасно говорил на иврите.

– А откуда у Занда иврит?

– Самостоятельно. Он ученый, востоковед, много об­щался с израильскими арабами, был связан с институтом Азии и Африки.

– Он тебе в чем-то помог?

– Общение с ним, безусловно, помогло мне в становле­нии разговора на иврите.

– А с мамой ты говорил в это время?

– Да, но у нее был очень простой язык, и она не готова была разговаривать со мной для разговорной практики. Она отвечала на вопросы, когда знала ответы, но в целом принимала малое участие в моем становлении как препо­давателя.

– А отец?

– За сорок лет в России отец почти полностью забыл иврит.

– Ты был знаком с Израилем Борисовичем Минцем?

– Да. Он хорошо знал современный иврит и отнесся ко мне очень тепло.

– А с Авигдором Левитом?

– Он работал на радио против Израиля, предатель. Я видел его один раз у синагоги, и мы с ним там разговарива­ли… он строчил, как из пулемета. У него практиковались Иоффе и Гольдблат. Иоффе не понравилось, как Левит преподавал, и он пришел ко мне.

– Иоффе никто не мог понравиться. Он был слишком способный парень, да еще и поэт, тонко чувствующий язык. Когда вам дали разрешение?

– Это была история. Начало семьдесят первого года, все застыло, вызовы не прохо­дят. Я уже активно преподавал. Как-то в центре Москвы я встре­чаю Малкина, и он говорит, что готовится поход в Верховный Совет с обращением. Тема об­ращения – не доходят вызовы, письма, нет выезда. Я пошел. Это была сидячая демонстра­ция. В это время проводилась международная конференция в защиту советских евреев в Брюсселе. У властей, видимо, был суеверный страх перед ме­ждународными еврейскими ор­ганизациями. Нас не забрали. Подогнали кучу автобусов, но не взяли. Прислали нам представителя, который с нами разговаривал. У демонстрации было два лидера – Меир Гельфонд и Виктор Польский. Мы не хотели уходить, пока не получим ответ на наше письмо. Переговоры ни к чему не привели, но в конце представитель сказал, что они всех нас выпустят. И тогда, посовещавшись, мы сказали, что уй­дем. И ушли. Эта акция привела к тому, что начался вы­пуск. Всю нашу семью вызвали в ОВИР и после некоторых проволочек дали разрешение.

– Брат ведь не уехал…

– Он в демонстрации в Верховном Совете не участво­вал. Очень многие участники той демонстрации получили разрешения.

– С работы справку нужно было брать?

– Ничего.

– Платить?

– Отъезд стоил нам двух кооперативных квартир: квар­тиры моих родителей и нашей. Надо было платить за отказ от гражданства, за билеты, за багаж. Но мы уехали без долгов.

Моше Палхан уехал в марте 1971 года. Он преподавал не­долго, но сумел заразить учеников такой любовью к ивриту, что ее хватило на несколько поколений его последователей. После отъезда Палхана и Иоффе центром притяжения препо­давателей становится Зеев (Владимир) Шахновский. Корен­ной москвич, выпускник мехмата МГУ, он вырос в семье на­учных работников, в свое время также окончивших Москов­ский университет. Первое время он преподавал по методике Моше Палхана, а затем стал вводить свои элементы: разбор радиопередач из Израиля и израильских песен, отрывки из Торы, комментарии Раши. Вместе с Беней Дебориным орга­низовал первый московский “дибур” (ивр., “разговор”, – встречи с разговором только на иврите) для своих и его учеников. Его открытый и дружелюбный характер притягивал к нему людей. На квартире Шахновского некоторое время проходили субботние встречи лучших преподавателей. Пос­тепенно Володя увлекся иудаизмом, стал соблюдать заповеди и все больше переключался на преподавание Торы. Некоторое время я вместе с Сашей Остроновым совершенствовал у него иврит, так что он мой учитель тоже. Шахновский, которого вначале любовно называли Вовуля, а потом Зеев, преподавал с 1971 по 1989 год – 18 лет. Преподает он и сейчас.

– Расскажи о первых ульпанах, – обратился я к Шах­новскому.[14]

– Группы возникали и до Палхана, но от них дальше по­чти ничего не пошло. С Палханом повезло и нам, и Палха­ну. Он собрал группу, в которой были достаточно сильные ребята. У него еще в шестьдесят девятом году начали учиться Леня Иоффе, Миша Гольдблат, и они вскоре сами стали преподавать.

– Сколько человек было в вашей группе?

– Пять человек. У него и до нас были небольшие груп­пы.

– Сколько времени он с вами занимался?

– Совсем недолго. Он написал книжку – “Тринадцать уроков иврита”, так это точно про нас. У нас было тринад­цать уроков, но это была очень сильная группа.

–Что, с твоей точки зрения, было самое существенное в методике Палхана?

– Для меня это трудный вопрос. У него была потрясаю­щая преданность делу, энтузиазм и личный пример того, что это преодолимо. Но эта методика – для сильных учени­ков… для слабых она не годится. Есть же разные люди. Вот известному математику профессору Пятецкому-Шапи­ро, например, трудно давался язык. Но он и по-русски гово­рил не Б-г весть как. Или меня обвиняют: “Вот ты Щаран­ского обучал, а он не слишком красиво говорит на иврите”. А я им говорю – “Он и по-русски так же говорит. У него по-английски лучше всего получается”.

– Ты ввел в преподавание свои элементы?

– У меня было больше упражнений, но начал я с того, что делал Моше.

– Другие преподаватели слишком много внимания уде­ляли грамматике, а у тебя был упор на разговорную прак­тику. Это тоже от Моше?

– Я бы хотел сказать, что да, но не забывай, у нас ведь было только тринадцать уроков… Во времена Моше было гораздо меньше записей, да и с небольшими магнитофона­ми были большие трудности. В семьдесят третьем году Из­раиль стал вещать на шестнадцатиметровом диапазоне, и поначалу там не глушили. Я записывал передачи и разби­рал реальные новостные куски. Я бы хотел отметить у Па­лхана редкую вещь: вот он смотрел на нас, и мы открыва­ли рот и хотели говорить. Он был просто заразителен, вот что главное. А так – мы могли выучить, что угодно, но ну­жно было, чтобы нас кто-то заразил. Он во всем был убе­дителен, четко и продуманно излагал, у него были схемы какие-то…

– Когда ты начал преподавать?

– В августе семьдесят первого.

– А что это была за группа, собиравшаяся “у Вовули на баранью ногу”, в которую так трудно было попасть?

– Это другое… У меня еще до сионизма собирались. Мы все хотели чего-то другого, не советского, увлекались этим… при этом мы не были антисоветчиками. Собираться у меня начали с шестьдесят девятого года. Потом наши встречи плавно перешли в еврейские “посиделки” с сио­нистским уклоном.

– Что происходит после отъезда Моше?

– Леня Иоффе начал преподавать, но немного, не на потоке. У него учились, например, Рогинский и Айнбиндер. Они все быстро уехали. Леня в семьдесят втором году, а Дан и Боря в семьдесят третьем. Что произошло со мной? Летом семьдесят первого подходит ко мне Володя Престин и говорит: “Ты, говорят, иврит хорошо выучил?” “Ничего, – отвечаю, – читаем, развиваемся…” “Нечего читать. Я посы­лаю к тебе пять человек, у тебя будет группа”. Так с авгус­та семьдесят первого года у меня появилась моя первая группа, в которой, кстати, был и самый лучший мой ученик Фима Крайтман.

А потом ко мне стали посылать еще и еще. Натан Мал­кин, которого выгнали из института и потом посадили на три года за отказ от службы в армии, он пришел также и к вере…

Моими учениками были Зорик Филлер, пришедший поз­же к вере, Яша Вильге, ставший очень активным хаббадни­ком. Моей ученицей была Лея Феликсовна Шапиро, дочь составителя знаменитого словаря. Мне выпала честь по­могать войти в чтение Торы с комментариями и таким си­льным ребятам, как Ури Камышов и Миша Шнайдер. У ме­ня было много дорогих мне учеников.

Нечто подобное произошло и с Беней Дебориным. Он человек очень энергичный, весь в свою маму. Изя Палхан и Миша Гольдблат тоже преподавали. В семьдесят втором году у нас уже каждый день была группа. Мы с Беней Дебо­риным даже объединили один урок.

– Как вам удавалось справляться с дефицитом учебни­ков и учебных пособий?

– Это Володя Престин. Он зашел в Ленинскую библио­теку, нашел там учебник “Элеф Милим” – две части, и за­казал копию. По этим копиям мы печатали по квартирам. Миша Занд оставил нам часть библиотеки, перекочевав­шей к нему после закрытия израильского посольства. Там были газеты для начинающих, “Шаар ле-матхил”, подписка за несколько лет. Ты помнишь, все эти газеты датирова­лись до шестьдесят седьмого года… Я их раздал многим учителям, и их активно использовали на уроках.

– Каждый преподаватель обеспечивал себя сам или бы­ла некоторая координация усилий?

– Я получил от Володи Престина пленку отличного каче­ства и по ней делал учебники. У других учителей были та­кие же пленки. Дальше каждый заботился о своих учени­ках.

– А “баранья нога”?

– Что – “баранья нога”? Я ее покупал, запекал, и мы ее съедали. Больше ничего интересного с ней не происходи­ло. Но почему-то она приводила всех в восторг.

– Вы при этом таинстве разговаривали только на ив­рите?

– Сначала по-русски, а потом уже стали на иврите. Но на некотором этапе “баранья нога” сошла, поскольку это было некошерно.

– Эти встречи были предвестниками “дибура”?

– Мы устраивали там и “дибур”…

– …который происходил вместе с “бараньей ногой”.

– Это было и вместе, и отдельно. Мы перенесли наши встречи на воскресенье, поскольку в субботу нельзя. Сна­чала у нас был совместный с Беней Дебориным урок, там уже появилась Тора, а после этого мы делали некоторый ужин, немного выпивки и разговор на иврите. Участвовали десять учеников – мои и Бенины. Кроме того, собирались молодые преподаватели, и мы говорили на иврите… это было еще в период “бараньей ноги”. Тогда у меня появил­ся очень активный ученик Лева Городецкий. Его привел Фима Крайтман в семьдесят первом году, они вместе учи­лись на мехмате. Лева очень способный, быстро начал преподавать. У него тоже было много учеников. А я уже стал больше преподавать Тору.

– У Айнбиндера и Рогинского были телефонные каналы связи с Израилем. У тебя, по-моему, тоже одно время был канал.

– Люди уезжали, и каналы переходили от одного к дру­гому. Сара Френкель звонила мне в семьдесят третьем го­ду, особенно во время войны. Она брала новости у меня, а я у нее. Радио к тому времени начали глушить и на шестнадцати метрах. Она аккуратно зачитывала израиль­ские новости на иврите, я записывал их на магнитофон и разбирал потом с учениками. Так продолжалось до начала семьдесят четвертого года, когда у меня отключили теле­фон. Помнишь, был такой английский парламентарий Грэ­вэл Джаннер? Он тоже несколько раз звонил. Один раз нас начали глушить во время разговора. Он это глушение запи­сал, а потом продемонстрировал в парламенте и поднял по этому поводу большой шум. После этого мой телефон отключили. И я тебе скажу, я вздохнул с облегчением, по­тому что стали звонить уже из школ, из детских садов. Представляешь, звонят из Штатов, у них там утро, а у нас три-четыре часа ночи. К тому времени некоторые уехали, их каналы перешли ко мне, и иногда это просто зашкалива­ло.

– Хорошо тебя понимаю, я тоже через это прошел. Те­лефон больше не включали?

– Нет. Я, правда, сам тайно подключился. Мой телефон просто обрезали, а номер передали какой-то конторе, кото­рая ночью не работала. Поэтому по ночам я мог звонить, а ко мне уже было нельзя.

– Зеев, тебя посещали иностранцы?

– Да, разные – из Европы, из Америки. Я никогда не спрашивал, кто их посылал. Пик был, когда на какой-то кон­гресс приехали университетские деятели из Израиля, в семьдесят пятом году, по-моему. Они спросили, чем нам можно помочь. Я сказал: “Говорите с отказниками на иври­те”. После меня они пошли к Лернеру. Он мне потом втык сделал: “Вот ты сказал им, что надо говорить только на ив­рите, и они весь вечер разговаривали с одним Кошаров­ским”. Помнишь? (смеется)

– У тебя на уроках иностранцы присутствовали?

– Бывало приезжали, когда шел урок. Приезжали много.

– О какой помощи и поддержке вы просили?

– Ивритские дела.

– Организация “Иврим” из Израиля помогала?

– Они присылали книги по почте. В семьдесят третьем-семьдесят четвертом только от них я получил около двух­сот книг.

– Как Лена (жена, Ю.К.) относилась к твоей активно­сти?

– По-деловому – так же, как и я. Она ведь тоже была учительницей. Среди наших учеников и учеников наших учеников есть пять депутатов Кнессета. Солодкина учи­лась у нее. Щаранский у меня. Эдельштейн учился у моего ученика Городецкого. Он называл меня дедушкой. Штерн иногда приходил на уроки, я его моим учеником считать не могу, но он мне это с благодарностью напоминал.

Для работы на ивритоязычных телефонных каналах связи с Израилем и другими странами требовался не только высокий уровень иврита и способность быстро переводить тексты, но и хорошая осведомленность в происходящем. Те, у кого такие каналы были, не всегда напрямую участвовали в обществен­ных акциях протеста. Их основная задача состояла в том, что­бы наблюдать за развитием событий и, в случае необходимос­ти, быстро и точно передавать информацию за рубеж. Одним из таких людей был Борис Айнбиндер (1940).

– Боря, откуда у тебя появилось желание изучать ив­рит, ехать в Израиль?[15]

– Со временем я полностью разочаровался в Советском Союзе, понял, что в этой стране вряд ли можно что-нибудь изменить. Я понял также, что не мое дело в ней что-то ме­нять… – пусть они сами это делают. С другой стороны, есть страна, где живут евреи. Ну и, конечно, подъем, эйфо­рия после шестьдесят седьмого года. В шестьдесят втором году из Израиля в Москву приехал мой дядя, брат отца, вы­ехавший из России в двадцать девятом. Он был сионис­том, отбывал в свое время ссылку в Средней Азии. Потом за него то ли Горь­кий, то ли жена Го­рького ходатайство­вали, и ему разре­шили уехать.

– А когда у тебя возникло желание заняться ивритом?

– Вот тогда и возникло. Он привез учебничек Шломо Кодиша, и я начал по нему заниматься. Позанимался и бро­сил. В шестьдесят седьмом я снова к этому вернулся, те­перь уже вместе с Даном Рогинским, и мы еще немного прошли А по-насто­ящему я начал изу­чать язык в семьдесят втором году с Леней Иоффе. Леня был необыкновенно талантливый в языке человек. Я и Ди­ма Рогинский попали в группу, в которой был еще Золо­таревский. В какой-то момент в семьдесят втором году мой уровень стал достаточным, чтобы принимать участия в субботах Шахновского. Мы там выпивали, разговаривали только на иврите, пели песни, иногда что-нибудь читали. Приблизительно в то же время я начал преподавать.

– Сколько у тебя было учеников?

– Две-три группы, в каждой от трех до шести учеников. Продвинутые начинали преподавать сами. Из моих учени­ков многие могли преподавать.

– Праздники тоже отмечали?

– С конца семьдесят второго года мы начали делать это в компании активистов-сионистов. Учителя и активисты – это разные компании. Только мы с Рогинским были и там, и там. Учителя не любили смешиваться с активистами, в том числе и из-за того, чтобы и самим не слишком открывать­ся, и своих учеников не подставлять.

– Как ты приобщился к сионистской активности?

– Я подал в ноябре семьдесят первого года и с этого времени начал подписывать письма. В декабре семьдесят первого, в первую годовщину Ленинградского процесса, проводилась голодовка протеста. Ее проводили на не­скольких квартирах. Польский, Рогинский, Престин, Абра­мович и я были в доме у Престина. Мы голодали три дня. Была голодовка также на квартире Слепака, где-то еще. С этого и пошло.

– Какие были у тебя каналы связи и на каких языках?

– У меня были постоянные звонки из Израиля – это де­лала Сара Френкель. Из Англии звонил Майкл Шернборн. Общался я на английском и на иврите.

– У кого еще были каналы?

– У Польского был постоянный канал. Тогда, в семьде­сят втором, уже начали отключать телефоны.

– Как долго продержался твой канал?

– До отъезда.

– Ни разу не отключали?

– Отключали – на короткое время.

– Тебе приходилось передавать запросы на вызовы, ин­формацию?

– Да, да, было такое. Самую подробную информацию и  письма протеста передавал Польский. Я передавал крат­кую информацию на иврите. Людей на разговорах обычно почти не бывало.

– Информацию тебе приносили или ты сам о ней забо­тился?

– Я все время сам был в этом, мы же постоянно встре­чались и с Польским, и со Слепаком. Ну, и приносили, ко­нечно.

– Встречи были регулярными?

– Самые регулярные встречи были на разговорах у Польского. Там собирались раз в неделю. Кроме того, раз в неделю была синагога, были праздники, дни рождения.

– Твой канал был известен, открыт или он был только для очень узкого круга?

– Это не было затемнено, но не было и регулярной про­цедуры, чтобы кто-то передавал мне информацию. Письма протеста я не передавал, их писали по-русски. Можно бы­ло, конечно, их переводить, но было проще делать это в Израиле. Я занимался этим после приезда: у меня был по­стоянный разговор с Лунцем, я принимал от него информа­цию по-русски и потом переводил.

– Эта была работа?

– Это была работа в том смысле, что она требовала много усилий и времени, но за это не платили.

– Некоторые активисты ориентировались на истебли­шмент и на “Бюро по связям”, а другие на оппозиционные движения в разных странах. В чем тут, по-твоему, дело?

– Это совершенно естественные вещи, которые есть, например, в Израиле. Ведь даже если цель ставится одна и та же, методы могут быть разные.

– Ты ведь общался со всеми?

– В каком-то смысле – да. Иногда разногласия приводи­ли просто к неприятию другой стороны. Мы с Марьяной, в этом смысле, были своего рода мостиком. На один из праз­дников нам удалось собрать под одной крышей истеблиш­мент Польского вместе с нашими “хунвейбинами”.[16]

– Иностранцы вас посещали?

– Да, и это была одна из главных моих функций. Этими контактами я занимался довольно много.

– В связи с твоими многочисленными функциями напря­жения в семье не возникало?

– Мы жили вместе с родителями жены, и отцу, члену па­ртии, было трудно переносить все это. Он был главным ин­женером большого ракетного завода, из-за чего, возможно, мою жену и не выпускали. Их самих потом долго держали, они только в в восемьдесят седьмом году выехали.

– Они подали вместе с вами, и он потерял в результате работу?

– Нет-нет. Он был уже на пенсии, когда мы подали. Они сами подали, много позже. Но когда меня приходили арестовывать, ему это было малопри­ятно.

– В связи с чем тебя забирали?

– Это был декабрь семьдесят вто­рого года. Была, по-моему, юбилейная сессия Верховного Совета. Были мас­совые задержания.

– Сколько продержали?

– Две недели.

– Где?

– В Волоколамске.

– Коллега. Я тоже там был, правда, в семьдесят чет­вертом – на Никсона. Как это происходило?

– Пришел лейтенант Громов с милиционером: “Вас при­глашают на участок. Надо что-то проверить”. В участковом отделении милиции уже сидели Крижак, Либов, Волох и Гендин. Нас погрузили в машину и повезли…

– По другим поводам КГБ тебя тревожил?

– Под Никсона. В мае семьдесят второго. Там была це­лая история с военными сборами…

_________

– Дан, ты стал преподавать еще до того, как начал учиться у Лени Иоффе? – обратился я к Дану Рогинскому.[17]

– Да, но настоящим преподавателем я стал после него. Ив­рит у Йоффе был совершенно разговорный и очень красивый, для нас Леня был примером для подражания. Потом в обще­нии между своими мы полностью перешли на иврит. Это очень вдохновляло и помогало заниматься преподаванием. Одним из элементов преподавания было то, что все ученики на первом же уроке должны были выбрать себе ивритские имена и пытаться говорить на иврите. Как показал опыт, это была очень эф­фективная методика. Парадоксаль­но, но здесь, в Израиле, мы начали снова разговаривать по-русски.

– Это была методика Палхана?

– Идею, что с первого дня нужно переходить на иврит, я услышал от Йоффе. Я давал также объяснения грамматической структуры языка, которая восхищала меня своим ус­тройством, и, естественно, я пере­давал это восхищение моим учени­кам. Каждый вносил что-то свое. Но главным было – разговаривать. И слушать радио на иври­те. Тогда язык становился активным. После того, как я попал в отказ, мне начала звонить Сара Френкель из Израиля. Она делала это пару раз в неделю, разговор шел на иврите. Я рас­сказывал о том, что происходит с нашим движением. Разгово­ры были долгие, иногда они превращались в задушевные бе­седы…

– Когда она начала тебе звонить?

– В начале семьдесят второго года.

– Сколько времени это продолжалось?

– До моего отъезда… – до двадцать девятого сентября семьдесят третьего года. Были и перерывы. В семьдесят вто­ром году два месяца я провел в армии.

– Телефон тебе не отключали?

– Ни разу. В этом мне повезло. Кроме Сары Френкель мне звонил Авраам Тирош из газеты “Маарив”. Но он звонил неча­сто, и разговоры с ним были короткие. Видимо “Маарив” не выделял достаточно средств, а Сара говорила неограничен­но.

– У тебя было много учеников?

– Немного, я все-таки активно участвовал в движении. Са­жали, было много других дел. Но моими учениками были, к примеру, Александр Лунц и Виктор Браиловский. Активность сопровождалась всякого рода неожиданностями. То армия, то пятнадцать суток, то голодовка… Если посчитать все дни го­лодовок и те, которые я провел в той или иной форме заклю­чения, они составят половину времени, проведенного в отка­зе. Армия, например, вместе с тем временем, которое я скры­вался, заняла более трех месяцев, голодовка – две недели, сутки отсидки – … Так что по части иврита я не могу сказать, что у меня было много учеников. Но иврит был очень важным фактором нашей жизни. Кроме собственно иврита там присут­ствовал мощный элемент сионистского воспитания. Ученики учились любить не только иврит, но и Израиль.

– Какие воспоминания остались у тебя от отказной жиз­ни?

– Мне повезло – жить в то время, когда произошло пробуж­дение советского еврейства и вместе с ним добиться победы.

– В Израиле ты принимал участие в той группе учителей, которая помогала московским учителям?

– Да, конечно. Исраэль Палхан приехал в Израиль в семь­десят втором году и создал амуту (ивр., товарищество) “Аив­рим”. Он первый понял, что можно преодолеть почтовый барьер, пробить еще одну брешь в “железном занавесе”. Он посылал книги на иврите обычной почтой. Не все доходили, но нужно было проявлять настойчивость. Это продолжалось годы, и учителя получили много книг.

– Вы действительно обложили себя налогом и пытались на эти деньги закупать и отправлять литературу?

– Поначалу мы собирали членские взносы, но главным ис­точником финансирования были пожертвования. От нас же требовалось много действий: собирать посылки, посылать, контролировать прохождение. Мы привлекли к этому много людей, и получилось довольно эффективно. На некотором этапе, после того как Исраэль Палхан, основательно потру­дившись, ушел, я стал президентом этой амуты.

– Когда это произошло?

– Примерно в восьмидесятом году.

И сколько времени еще продолжалась деятельность этой амуты?

– До перестройки, когда все стало более или менее сво­бодно. Это была важная деятельность.

“Аиврим” – организация московских преподавателей в Израиле

История “Аиврим” примечательна. В Израиль приехали молодые люди – преподаватели и горячие поклонники иври­та, еще не остывшие от борьбы и горящие желанием помочь тем, кто остался позади “железного занавеса”. А им говорят: приехали – хорошо, на этом ваша миссия закончилась, устра­ивайтесь, пускайте корни… и не мешайте, мы лучше знаем, чтó надо делать.

Если бы действительно знали лучше, куда ни шло, но во многих случаях преподаватели, напрямую работавшие с мест­ными евреями, чувствовали ситуацию глубже. В семьдесят третьем году Исраэль Палхан вместе с другими приехавшими учителями создал организацию, поставившую себе целью то, что было им ближе всего и что они считали самым важным – распространение иврита в Советском Союзе. Организация так и называлась: “Ассоциация по распространению иврита в Со­ветском Союзе” или – сокращенно на иврите – “Аиврим”. Эта организация функционировала до самой перестройки в Совет­ском Союзе.

– Кто конкретно создавал организацию? – спросил я Исраэля Палхана.[18]

– В качестве основателей зарегистрировались Яаков Шхори, Беня Деборин и я. Потом, почти сразу, присоедини­лись Моше Палхан, Карл Малкин, Леня Иоффе, Леша Левин. Никакой помощи нам не оказали… ни Игаль Алон, бывший тогда министром аб­сорбции, ни Шимон Перес, ни Бегин, ни Леванон. Цели у нас были две: обеспечить людей литературой и изме­нить отношение израильско­го истеблишмента к препо­даванию иврита в Советском Союзе. И мы этого добились. Как мы это сделали? Во-пер­вых, мы обложили себя налогом. Каждый из нас вносил в общий котел определенную сумму. Некоторые были безра­ботными, кто-то с трудом сводил концы с концами, но день­ги давали. Значительная часть книг, которые мы послали, были книгами из семьи тех самых моих родственников-из­раильтян. Это были книги, оставшиеся после школы, вся­кие старые книги, еще не выброшенные. Мы нашли их на чердаках. Вторая большая порция появилась после объяв­ления в газете. Меня пригласили в начальную школу в Хайфе, я выступил там перед учениками, рассказал обо всем, и они тоже принесли свои старые книги. Как мы их отсылали? Мы разделили между собой книги и адреса из­вестных нам учителей иврита в Москве и отсылали им по почте. За два-три месяца мы отправили в Россию много десятков посылок. На собранные деньги мы покупали та­кие книги, как словарь Эвен Шошана, и другие. И эта пер­вая акция прошла успешно – советская почта не успела среагировать. В Москве некоторые преподаватели думали, что это государство им книги посылает. Потом мы познако­мились с американской организацией “Объединение сове­тов в поддержку советских евреев”. Руководителем органи­зации был Луис Розенблюм, ученый-физик, работавший в НАСА. Он помогал нам переправлять книги. Он жаловался, что не может изменить политику израильского истеблиш­мента, но то, что они могли сделать в своей организации, они делали.

– Я получил словарь Эвн-Шошана по почте!

– Вот видишь. До наших книг у преподавателей иврита почти ничего не было. Это был прорыв. Через несколько месяцев советская власть занялась конфискацией наших посылок. Как мы это узнали? Мы посылали запрос на почту на каждую отправленную посыл­ку. На часть запросов мы получи­ли сообщения “доставлено по ад­ресу”, а на часть стали приходить ответы “конфисковано”.

– Новые люди в течение этих лет к вам присоединялись?

– Да, те, кто приезжали – Фи­ма Крайтман, Миша Гольдблат. Мишу, когда он был еще в Рос­сии, мы назначили президентом нашей ассоциации. Он приехал и тоже стал заниматься тем же, что и мы. Каждый делал, что мог.

– Удалось ли вам что-либо изменить в подходах изра­ильского истеблишмента?

– Получилось, но далеко не сразу. Поворот произошел во время Второй конференции в Брюсселе в семьдесят шестом году. Нас на Конференцию не пригласили. В Сох­нуте в то время работала Алла Русинек, учившаяся в Мос­кве у Моше, но личное знакомство не помогло. Как оказа­лось в дальнейшем, около восьмидесяти отказников из Со­юза направили через “Бюро по связям” в организационный комитет Конференции письмо с просьбой пригласить на нее бывших отказников-учителей иврита из Израиля или установить с ними контакт – с тем же Моше, Малкиным, с другими. Но это письмо на Конференцию тоже не попало. Секретарша Нехемии Леванона, как он объяснил мне че­рез год-два, по неаккуратности просто положила его в ящик. Таким образом, ни мы, ни письмо на конференцию не попали. Но с запозданием в несколько месяцев мы все-таки это письмо получили – его привез один из приехавших учителей. Мы были возмущены поведением Бюро и напи­сали открытое письмо, в котором обвинили истеблишмент и Бюро чуть ли не в предательстве. Мы также сообщили об этом возмутительном факте нескольким десяткам депута­тов Кнессета. Потом, когда в “Биньяней Аума” (Националь­ный дворец конгрессов в Иерусалиме, Ю.К.), проходила очередная международная конференция, мы вышли на де­монстрацию протеста с плакатами. Вышло нас мало: Ва­лера Крижак, Яша Чарный, Малкин один раз приехал. На плакатах было написано, что правительство Израиля предает учителей иврита. Мимо проходили американцы – делегаты конференции – и пытались объяснить нам, как много они делают для советских евреев. Некоторые были просто злы на нас. По-доброму к нам отнесся именно Не­хемия: “А, ребята, заходите, давайте поговорим”. Мы выс­казали ему все. Он сказал нам тогда: “Мы допускаем ошиб­ки, но не надо видеть в нас предателей”. И спросил, чего мы хотим. После этого позиция Бюро изменилась. Мы ска­зали ему, чтó, с нашей точки зрения, надо делать: давать литературу, малогабаритные магнитофоны, записанные на пленки песни, посылать к учителям иврита туристов. Мы говорили и более общие вещи: бороться за легализацию иврита, за возможность объявлений в газетах о наборе учащихся… Он сказал: “В отношении литературы – заку­пайте сами. Мы вам покроем расходы”. И несколько лет это так и было. Когда мы увидели, что добились своих целей, мы тихо прекратили свое существование. Бюро нас к работе не привлекало: у нас было свое мнение по многим вопросам, и оно отличалось от их мнения. Нам не очень нравилось то, что они делали. Учебник “Мори” был плохой, библиотека “Алия” с ее адаптированными текстами нас не удовлетворяла.

Из личных воспоминаний

В моей личной судьбе первый московский год ушел на бесконечные сионистские тусовки, борьбу и освоение города. В доотказной жизни я неоднократно бывал в Москве, но тогда я знакомился только с Москвой музейной и театральной. Сей­час мне предстояло освоить город как место временного при­станища, работы и борьбы за выезд. “Горка”, проводы, зна­комства, местонахождение и функции государственных учре­ждений, решение проблем с жильем и работой, первые приво­ды в милицию.

Как и большинство отказников, я жил постоянным ожида­нием разрешения на выезд, а оно не приходило. В начале 1973 года я решил снова заняться ивритом. Володя Престин поре­комендовал мне обратиться к Алеше Левину. Я пришел к Алеше, имея в запасе восемь уроков “Шломо Кодиша”. Самая младшая группа Алеши была на двадцатом уроке “Элеф Ми­лим”. Алеша пожал плечами: “Вам будет трудно заниматься в этой группе, а группе будет трудно заниматься с вами. Если не торóпитесь, подождите, когда я начну новую или выберите себе другого преподавателя”. Я сослался на рекомендацию Престина, и это, похоже, подействовало. Я заверил Алешу, что на уроках мешать не буду, а группу догоню за несколько недель. Он недоверчиво улыбнулся, но разрешил мне на про­бу присутствовать на одном занятии. Я выдержал испытание, получил старенький истрепанный учебник (стянутые бечев­кой листы фотобумаги) и тем же способом изготовленный словарь Шапиро (огромных размеров) и приступил к заняти­ям. Алеша разрешил мне звонить ему, если возникнут непре­одолимые трудности. Я соскучился по языку и с удовольст­вием, занимаясь по несколько часов в день, к четвертому за­нятию догнал группу. Кроме занятий по учебнику Алеша раз­бирал с нами ивритские песни и газету на облегченном иври­те. Это было здорово, но когда мы дошли до конца первой части “Элеф Милим”, он получил разрешение и уехал. В Израиле я разыскал его.

– Как ты сам выучил иврит, Алеша?[19]

– Мой отец был человеком творческим, хорошо знал ив­рит, на уровне хедер-плюс. И разговаривал. Его специаль­ностью было художественное чтение. Он довольно много выступал с Нехамой Лифшицайте. Идиш у него был просто родной. Преподавать языки, правда, он совершенно не умел. Отчасти я усвоил язык от него, но главным образом, конечно, с помощью ребят, с которыми мы учились у Моше Палхана. Моше человек гениальный. Он выучил язык сам, разработал методику… а ведь у него не было никакого об­разования. Мы учились и преподавали по его методике, и благодаря ей иврит стал первым иностранным языком, ко­торый я выучил нормально. Английским я занимался с дет­ства и не умел на нем разговаривать, немецкий я изучал в школе и тоже не мог на нем разговаривать, французскому меня обучали в университете в качестве второго иностран­ного, и – тоже… Только иврит я выучил нормально. Прав­да, на это я потратил много времени и сил, учил его круг­лые сутки… но было очень интересно, такой подъем был.

– Интерес к языку был связан с интересом к Израилю?

– Не только. Это было еще вопросом идентификации. Мы даже бравировали этим. Когда мы возвращались после урока или посиделок у Шахновского, мы вовсю разговари­вали на иврите – в автобусе, в метро. Народ оборачивал­ся, но – ничего, нам это даже нравилось.

– Атмосфера на уроке была “заряженная”?

– Да. Я не помню, сколько времени продолжался урок, может быть, часа два. Мне поначалу трудно было – как раз из-за его методики. Она была непривычна, требовалось как можно меньше заглядывать в словарь, преподаватель нам практически не переводил слова, старался объяснять их ужимками, гримасами, жестами – ну, как дети учат язык. Ты начинаешь осваивать язык, как ребенок, который не знает, кáк переводить другому ребенку слова – он их пока­зывает или объясняет знакомыми словами. Я понял: Моше преподавал язык так, как изучал его сам. У него были зада­ния такого рода: послушать “Голос Израиля” на иврите, поймать пять-шесть слов и найти их в словаре. И ведь не было понятно, в каком это “биньяне” (ивр., конструкция), в каком времени. Мы тратили много времени, но оно окупи­лось.

– А грамматика?

– Он давал много глаголов. Когда Палхан уехал, Иоффе позанимался с нами грамматикой дополнительно. Леня Ио­ффе положил на это три года. Он кроме языка ничем боль­ше не занимался и выучил иврит – дай Б-г каждому корен­ному израильтянину. Очень основательно освоил грамма­тику и преподавал ее нам. Грамматика, конечно, важна, но она приходит тогда, когда начинаешь владеть языком. Очень важным элементом обучения была работа с песня­ми. Помню, что массу слов я взял именно из песен. Про­слушаешь, разберешь, запомнишь текст песни, и слова в тебя заходят. Иоффе был прекрасным преподавателем.

– Когда ты сам начал преподавать?

– Мои первые ученики… я вот сейчас думаю, они были первые, или – просто лучшие, это Илья Эссас и Лева Глоз­ман. Они приступили к занятиям в начале семьдесят пер­вого года. А в семьдесят втором я провел с ними седер (ирв. – пасхальная трапеза). Интерес к праздникам был у меня еще с середины шестидесятых годов, но об отъезде я тогда не думал. Даже начав заниматься ивритом, я еще не думал об отъезде. У меня началось с интереса к культуре, со стороны самоидентификации. На уроках всегда при­сутствовал “идишкайт”. Наступал какой-то праздник, я все объяснял.

Овладение ивритом процесс, конечно, непростой. Иная, языковая семья, иной грамматический строй, иная лексика. Нет почти никакой опоры на то, что известно из русского или европейских языков. Усложняло процесс обучения и отсутс­твие в Советском Союзе школы нормального преподавания иностранных языков. Российская школа исходила из того, что советским гражданам незачем общаться с иностранцами. Нас обучали в основном чтению, переводу и пониманию техни­ческой и научной информации. В этой атмосфере росли буду­щие преподаватели иврита. Некоторые – по инерции – таким же образом преподавали и иврит, а ведь задача, стоявшая пе­ред нами, была в корне иной: нам предстояло не только пере­водить со словарем, но жить и функционировать в языковой среде, понимать обращенную к нам речь, уметь выражать себя на новом языке.

Методика Моше Палхана выгодно отличалась тем, что уделяла первостепенное внимание разговору и использовала ряд элементов для успешного освоения и активизации разго­ворной лексики. Уроки включали также элементы ивритской культуры и информацию об Израиле – для того, чтобы лучше подготовить учеников к жизни в новой для них стране.

Моше и его ученики были пассионарными преподавателя­ми. Они были фанатами своего дела, в них горела страсть от­кровения и восторга, которая невольно передавалась их уче­никам.

Последний урок Алеши Левина нес в себе знакомый аро­мат еврейской радости, в которой всегда есть место для гру­сти – когда еще увидимся, и – увидимся ли… Группа распада­лась, каждый должен был решить, будет ли он продолжать за­ниматься, и если да, то с кем. У меня были дополнительные заботы. Обстоятельства у Бориса Цитленка, в течение многих месяцев щедро делившегося со мной жильем, изменились, и я должен был в очередной раз искать квартиру. Мы шли к ме­тро вместе с Ниной Тарасовой-Байтальской, человеком заме­чательным, добрым и отзывчивым. Когда я догонял ребят в ульпане, она предложила мне помощь и делала это с удиви­тельным тактом и умением. Вот и сейчас – за обычным разго­вором она заметила мою озабоченность. “Какие-то пробле­мы?” “Очередные, – говорю. – Надо квартиру искать, потом осваивать новый район… уже в пятый раз за год с неболь­шим”. Она участливо улыбнулась, а потом неожиданно сказа­ла: “Знаешь, у меня есть одна знакомая… это очень культур­ная семья, там, кажется, есть место”.

Этим местом оказалась квартира Надежды Марковны Ула­новской на Садовом кольце. Я прожил там семь месяцев, и не­сказанно благодарен Нине за то, что она привела меня туда. Надежда Марковна, которой в то время было около семидеся­ти, была явно выраженным гуманитарием, и она перевернула мое представление о людях этой профессии. Мои родители воспитали в нас уважение к естественным наукам и точному знанию, в их словах сквозило пренебрежение к представите­лям гуманитарных профессий – мол, напишут, как надо, как им скажут. Это вполне совпадало с моими естественными на­клонностями – советская литература, язык, во всяком случае, в том виде, в котором нас с этими предметами знакомили, меня не интересовали, не затрагивали чувств, не будоражили мозг… Политические науки и история партии скорее напоми­нали бесконечную словесную жвачку. Единственно интерес­ным в них было то, как их перелицовывали под каждого ново­го лидера.

А тут… Нет, она не была многословной, но каждое сло­во… У нее было много друзей, зажигавших ее умные карие глаза светом и добротой. Она устраивала вечера поэзии, вос­поминаний, у нее выступали известные барды. Большинство друзей, как и она сама, прошли жесточайшую жизненную школу, не опустились и не сломались. Я не буду пересказы­вать ее историю, она описана в книге Надежды Марковны и ее дочери Майи “История одной семьи”: революционный по­ток, разведка в Европе, Китае, Штатах, годы террора, арест мужа, дочери, ее самой, сталинские лагеря, освобождение и реабилитация, возвращение в Москву. У Надежды Марковны был диссидентский салон.

Я впервые попал в эту среду и был восхищен культурой окружавших меня людей. Как-то к Надежде Марковне прие­хал гость из другого города, и она попросила меня перейти в небольшую гардеробную комнату, используемую в качестве закрытого от внешних глаз кабинета и дополнительной спаль­ни. “Вы не огорчайтесь, – улыбаясь, сказала она, – в этой ком­нате работали Солженицын, Марченко”.

Несмотря на возраст, Надежда Марковна продолжала работать.

Она преподавала английский язык для продвинутых учеников, выпускников языковых и педагоги­ческих вузов.

Большинство приезжавших ту­ристов говорило по-английски, и я подумал: раз уж судьба подарила мне такую возможность, почему бы не выучить английский язык, тем более что тусовочная жизнь стала приедаться, а в иврите произошел вынужденный перерыв. Выбрав по­дходящий момент, я обратился к Надежде Марковне с этой прось­бой. Она мягко, но решительно сказала, что начинающим не пре­подает. Это было обидно. Помня опыт с кандидатским экзаменом по немецкому, я почему-то был уверен, что быстро проскочу стадию начинающего, но уговаривать не решился. Дали приют, и на том спасибо.

Однажды мне довелось оказать ей одну услугу. Через не­которое время Надежда Марковна подошла ко мне и, лукаво улыбнувшись, сказала: “Я дам вам две недели испытательного срока. Если справитесь, мы будем заниматься”.

Эти две недели я занимался почти так же, как когда-то при подготовке к кандидатскому экзамену по немецкому: запись уроков и всей новой лексики на магнитофон, под который за­сыпал и просыпался, техника включения максимального ко­личества видов памяти, запись новой лексики специальным образом, учитывающим соотношения между оперативной и долговременной памятью и т.д. Но в немецком мне нужен был только перевод, а в английском цель занятий была дру­гая.

В неторопливой манере Надежды Марковны почти отсут­ствовала грамматика, но каждое слово жило и дышало, каж­дая фраза филигранно соответствовала ситуации. Она не лю­била давать отдельные слова, предпочитая словосочетания, любила разыгрывать ролевые маски – вот как эту фразу ска­зал бы на экзамене студент? а как – экзаменатор? – у каждой социальной группы свой подъязык, и нужно его чувствовать. Она любила разыгрывать различные ситуации: человек уве­рен в себе лишь тогда, когда знает, как вести себя, в том числе и в языке, в конкретной ситуации. Вот вы в самолете, в банке, в кафе, в компании друзей, в разговоре с начальством… Объясняя значение слова, она часто показывала его смысл ин­тонацией, мимикой или выразительным жестом, а затем разъ­ясняла его переливы в различных словосочетаниях.

Через несколько уроков она практически перестала употре­блять русский язык. С таким преподавателем я был бы счаст­лив заниматься бесконечно, но через три месяца она сказала, что ей больше нечего мне дать. “Дальше вашим учителем будет жизнь. Читайте, общайтесь”

Должен признаться: это был лучший преподаватель в моей жизни. Она многому меня научила, и некоторые ее приемы я с успехом использовал позднее в преподавании иврита. В тече­ние нескольких месяцев я еще читал английские книжки, но без ее участия эти занятия потеряли свое очарование. Общать­ся с иностранцами по-английски я уже мог.

Осенью 1973 года Нора Корнблюм получила разрешение на выезд. Теперь – формально – ее двухкомнатная квартира переходила ко мне. Я обещал ей, что в случае, если ее родите­ли захотят совершить размен, я буду этому способствовать – мне в любом случае квартира не нужна, я надеялся выехать в течение года-двух.

Но судьба распорядилась иначе. С разменом у родителей не заладилось, и так получилось, что на многие годы отказа эта квартира стала моим пристанищем.

В 1974 году я возобновил занятия ивритом. На этот раз мо­им учителем стал Миша Гольдблат. Мы занимались у него вместе с Леней Вольвовским. В начале 1975 года мы начали преподавать сами. Еще через полтора года я организовал для моих учеников “дибур”, на котором разговаривали только на иврите. Через некоторое время “дибур” превратился в москов­ский семинар учителей иврита. Я руководил этим семинаром в течение шести лет, но это отдельная история.

Преподавание иврита играло ключевую роль в отказной жизни. В ульпанах изучали иврит, получали информацию об Израиле, знакомились с национальными праздниками и рели­гией. Ульпаны были нашими центрами информации о жизни в отказе, о борьбе за выезд, о трудоустройстве. Многие учите­ля становились центрами отказной активности. Ученики (и не только они) приходили к ним со своими проблемами и вопро­сами, учителей нередко приглашали на семейные торжества. В ульпанах складывались дружеские отношения, возникала атмосфера доверия, взаимной поддержки, в них совместно справлялись еврейские праздники. Сеть ульпанов пронизыва­ла не только отказное сообщество, но и тех, кто только гото­вился к подаче, являясь, таким образом, важным мостом между отказниками и остальным еврейским населением. Че­рез ульпаны распространялась пассионарная энергия движе­ния, освобождавшая евреев от оков страха и незнания, изоля­ции и одиночества, унижения и отчаяния. В ульпанах и кру­гах преподавателей иврита сформировались стойкие борцы за выезд и возрождение еврейской национальной жизни.

Центром возрождения иврита стала Москва. Совместными усилиями учителей – местных и израильских – постепенно сформировались и распространились по стране более эффек­тивные методики преподавания языка. Когда спрос на препо­давателей в столице был полностью удовлетворен, москвичи стали активно предлагать помощь в организации ульпанов другим городам. Но об этом позже.


[1] Так называются курсы преподавания иврита для новоприбывших в Израиле.

[2] Краткая Еврейская Энциклопедия, том.8, “Общество по исследованию еврейских общин”, “Еврейский университет в Иерусалиме”, Иерусалим, 1996, стр. 268.

[3] По материалам неопубликованной рукописи Исраиля Минца “О себе”. Архив Лазаря Любарского.

[4] Владимир Престин, интервью автору.

[5] Лия Престина-Шапиро, “Словарь запрещенного языка”, Минск 2005, стр. 7.

[6] Там же

[7] Иосиф Бегун, интервью автору 16.01.04

[8] Михаил Членов, интервью автору.

[9] Исраель Палхан, интервью автору.

[10] Зеев Шахновский, интервью автору.

[11] Исраель Палхан, интервью автору.

[12] Карл (Ехезкиэль) Малкин, интервью автору.

[13] Моше Палхан, интервью автору.

[14] . Зеев Шахновский, интервью автору.

[15] Борис Айнбиндер, интервью автору 5.07.04

[16] “Хунвэйбинами” некоторые активисты называли группу отказников, которые начали проводить демонстрации с плакатами на улицах и площадях Москвы. Эта группа молодых ребят не признавала руководства со стороны отказного “истеблишмента”, отличалась независимостью взглядов и некоторой бесшабашностью.

[17] Дан Рогинский, интервью автору.

[18] Исраэль Палхан, интервью автору.

[19] Алексей Левин, интервью автору.

Комментарии запрещены.