Глава 28. Семинары – новый фронт борьбы

20 марта 1973 Политбюро обсуждало налог на образование в свете предстоящего визита Генерального секретаря Леонида Брежнева в Соединенные Штаты Америки. Налог вызывал острую критику на Западе, и Брежнев даже предлагал при­остановить его действие, по крайней мере, до завершения ви­зита. Оправдывая медлительность органов в выполнении ука­заний Генсека, Андропов посетовал:[1] “Начинают и от акаде­миков поступать заявления, – и, обращаясь к Брежневу, – я Вам представил список”. “Никаких академиков!” – резко от­реагировал Брежнев, но взимание налога потребовал приоста­новить.

Академики, так же как доктора и кандидаты наук, получа­ли отказы, теряли работу, источники существования и воз­можность заниматься научной деятельностью. Такова была эмиграционная политика.

Авторитет движения от притока ученых только возрастал, но ученым нужна была собственная, привычная для них ни­ша, в которой они могли бы не только поддерживать научный уровень и общаться с коллегами, но и использовать свой кол­лективный потенциал для борьбы за выезд. И они построили систему научных семинаров отказников. У истоков создания этой системы стояли профессора Александр Воронель и Алек­сандр Лернер.

“Воронель, – писал Марк Азбель,[2] – много думал над тем, с какими проблемами столкнутся ученые нашего уровня пос­ле того, как будут изгнаны из лабораторий и институтов и по­теряют контакт с областями своих исследований. Научные идеи развиваются столь быстро, питаются столь многими от­крытиями и новыми решениями, что отрыв от этого потока может привести к интеллектуальному голоду… Когда Воро­нель впервые предложил идею семинара, далеко не все ее оценили. “Мы боремся за свободу, за то, чтобы вырваться от­сюда, – возражали оппоненты, – люди организуют демонстра­ции протеста, посылают петиции в международные организа­ции. Невозможно прекратить это и заниматься физикой”. Но Воронель, я и некоторые другие ученые стремились сохра­нить себя профессионально и в то же время участвовать в об­щей борьбе коллективно как боевая единица, поддерживая контакты с коллегами за рубежом и пытаясь заручиться их поддержкой”.

“Летом 1972 года, – напишет в воспоминаниях профессор Лернер,[3] – стало ясно, что власти не намерены отпускать от­казников скоро. Это, в особенности, касалось высококвалифи­цированных специалистов. Нам нужно было подготовиться к новому образу жизни, к длительному осадному положению. Это поставило перед нами ряд вопросов. Как мы будем жить без работы и без надежды найти новую? Как мы сможем от­слеживать развитие в наших областях, будучи полностью ис­ключенными из научных учреждений?”

Евреи были существенной и далеко не слабой частью со­ветской научной элиты. Для них семинары были естественной и привычной формой научной деятельности. Необычным бы­ло то, что это собирались сделать отказники, изгои общества, находившиеся под постоянным надзором КГБ, и было неясно, как этот карательный орган будет реагировать на новую фор­му отказной активности. Предыдущий опыт предостерегал, что ничего хорошего ожидать не следовало: установка КГБ на “разделяй и властвуй”, сеявшая взаимную подозрительность внутри советского общества, в еще большей степени приме­нялась по отношению к идеологическим противникам режима – “сионистам”.

Только что по Советскому Союзу прокатилась волна анти­сионистских арестов, КГБ нервно реагировал на любую фор­му отказной активности, в особенности такой, при которой вместе собирались лучшие и наиболее образованные умы от­каза. Кто-то должен был на себе оценить границы возможно­го, первым пройти по тонкому льду. Это сделал Александр Воронель. Его семинар с официальным названием “Коллек­тивные явления” стартовал в апреле 1972 года. Основную роль в этом семинаре играли ученые-физики, поэтому в отказ­ной среде мы называли его физическим семинаром.

Спустя несколько месяцев, летом 1972 года, открылся се­минар Александра Лернера, посвященный системам управле­ния и применению математических методов в медицине и би­ологии. Мы называли его “семинаром по кибернетике”.

Осенью 1972 года начал работать гуманитарный семинар Виталия Рубина. По признанию самого Рубина, важнейшая роль в организации этого семинара принадлежала Александру Воронелю.

Через год я организовал инженерный семинар. Со време­нем начинание подхватили другие города и другие группы от­казников (учителя иврита, историки, религиозные группы).

Семинар Воронеля

Александр Воронель (1931), профессор, доктор физико-ма­тематических наук, провел в отказе около трех лет (1972-1974), организовал первый научный семинар и руководил им, способствовал созданию гуманитарного семинара и принимал участие в его деятельности, инициировал создание солидного отказного журнала “Евреи в СССР” и стал главным редак­тором этого неподцензурного издания. Все начинания Воронеля отличались качеством и жизнестойкостью, про­должали эффективно функциониро­вать после его отъезда – практически до прорыва “железного занавеса” – и играли важную роль в сионистском движении. Всегда улыбчивый и добро­желательный, с природным талантом общения, он производил впечатление весьма благополучного и благоустро­енного человека, родившегося, как го­ворят у нас в Израиле, “с золотой лож­кой во рту”. Не знаю, как ему это удавалось, но реальная жизнь не соответствовала создаваемому им образу.

“Это мой характер, я и сейчас улыбчивый”, – скажет он мне улыбаясь во время интервью.

Саша Поляков (Воронель – фамилия отчима, усыновивше­го его) рос практически без отца, четырнадцатилетним юно­шей был арестован за антисоветскую деятельность (расклеи­вание листовок в рабочем поселке) и приговорен к трем годам заключения в детской колонии.

– Как это произошло? – спросил я его.[4]

– Мать оставила отца, когда мне было лет шесть. Она уехала из Ленинграда, где я родился, в Харьков и там по­ступила на исторический факультет института. Я проходил вместе с ней и ее друзьями-студентами всю историю чело­вечества. Поэтому, по-видимому, склонности у меня были гуманитарные. Во время войны мы жили в эвакуации в Че­лябинске. В сорок пятом-сорок шестом годах ситуация там была жуткая. Люди падали от голода, инвалиды-фронтови­ки просили на улицах милостыню. В то же время в коммер­ческих магазинах за большие деньги можно было купить все. Я хорошо учился и общался с мальчиками из элитар­ных семей, например, с сыном директора завода. Когда мы приходили к нему на именины… это был кошмар. Там да­вали газированную воду! – а мы считали, что газированную воду может продавать только государство. Или – там пока­зывали кино! Кино – это уж точно монополия государства. Мы видели в этом коррумпированность советского руко­водства. Картины нечеловеческих страданий на фоне изо­билия для богатых разожгли в моем юном сердце “пожар классовой борьбы”. У нас была компания мальчиков, с ко­торыми мы горячо это обсуждали. У одного из них отца ре­прессировали в тридцать седьмом году. У него сохрани­лась богатая библиотека с книгами, изданными еще до то­го, как коммунисты научились вырезать проблемные мес­та. Мы читали там Ленина издания двадцать девятого го­да. Ленин рассказывал про марксистскую науку, а рядом было примечание Аксельрода о том, что это убогая фило­софия, и что на самом деле все гораздо сложнее. Или Ле­нин ругал рабочую оппозицию, а в примечаниях приводи­лись программы рабочей оппозиции, и это были наивные, но действительно коммунистические программы. В общем, мы набрались из этих книг революционного духа и поняли, что революция пошла неправильным путем. Это наше зна­ние мы решили распространить в рабочем поселке Челя­бинского тракторного завода. Мы развешивали листовки… несколько раз(!), призывали рабочих бороться против бю­рократии и несправедливости.

– И – вас поймали.

– Наша группа состояла из семи человек, все евреи. КГБ довольно гуманно к нам отнесся: всех, кроме двоих, отпустили. Мне было четырнадцать лет. По малолетству я получил три года в колонии детского режима.

– В колонии тебе досталось по полной программе?

– Основной состав колонии состоял из мальчишек-пэтэ­ушников (ПТУ – производственно-техническое училище, полузакрытое учебное заведение системы “Трудовые ре­зервы”, Ю.К.), которым было по четырнадцать-шестнад­цать лет. Их сажали за то, что они сбегали с работы домой. Это считалось саботажем, за него давали от года до трех. Мальчишки слабосильные, недозрелые. Хулиганье быстро брало над ними власть, и начальство это поддерживало. Уголовщина правила, заставляла ребят работать и обеспе­чивала отсутствие ЧП, а начальство смотрело сквозь паль­цы на то, что уголовники съедали половину порциона. Та­кой вот союз. Я выкручивался, как мог. Придумал, напри­мер, что я художник, а у уголовников были большие эстети­ческие запросы. Они требовали, чтобы я разрисовывал ба­раки, писал лозунги. Я сделал так, что мой подельник был тоже со мной: сказал, что он у меня краски растирает. Но было тяжело: и побои были, и издевались, и поводы для мести были, а жаловаться среди мальчишек не принято. До конца срока я, возможно, не выжил бы, но освободили раньше, через полгода. Это произошло  в результате ново­го решения Верховного Суда, по которому для малолеток появилась возможность ограничиться условным осуждени­ем, а мой будущий отчим, фронтовик, за меня хлопотал. После освобождения родственники категорически заявили, что впредь я буду заниматься только физикой, математи­кой или чем-нибудь подобным. И должен признаться, я этим увлекся. Мой отец, Владимир Поляков, погиб на фронте. Отчим меня усыновил, и фамилия моя стала Во­ронель. А Поляков исчез. Выйдя из колонии, я начал зани­маться спортом, понял, как это нужно.

– Когда в тебе проснулся “трепет забот иудейских”?[5]

– Я так увлекся наукой, что забыл про мои гуманитар­ные интересы. Но так получилось… человек думает, что он решает, а на самом деле чаще вмешивается случай. В пятьдесят четвертом году мы с женой окончили физико-ма­тематический факультет Харьковского университета. Неля, как и я, по первому образованию физик, причем в нашей группе она решала задачи лучше всех. После окончания мы поселились в Саранске. Я преподавал в пединституте, а Неля работу найти не могла. Она бродила туда-сюда, вы­шла на антологию английской поэзии – стихами она увле­калась всегда, и сделала блестящий перевод “Ворона” Эд­гара По. С этим переводом ей удалось выйти на Чуков­ского, которому перевод очень понравился. Войдя в лите­ратурные круги, она тут же подружилась с Синявским и Да­ниэлем, и мы попали в диссидентскую компанию. Мы с ни­ми по-человечески сдружились, и когда Синявского и Дани­эля арестовали, я всячески хотел им помочь… вначале бе­зо всякого политического умысла. Исходя из своего юноше­ского опыта, я считал, что систему не переделаешь, она держится народными соками, иллюзий не строил, а старал­ся помочь чисто технически, то есть нанять адвокатов, ор­ганизовать защиту, собрать свидетелей. В то же время по­явились люди, наши друзья из той же среды, желавшие обострить обстановку. Почему? Их распирал протест про­тив системы.

– Они еще не сидели?

– В том-то и дело. Внутренне я им сочувствовал, но по­нимал, что это бесполезно и погубит и их, и обвиняемых. В какой-то момент стало ясно, что власть хочет сыграть в ви­димость законности. За границей появились фотографии с процесса, причем, ракурс был со стороны судей, а не зала. Шел шестьдесят третий год, мы опасались, что им могут впаять по двадцать пять лет, ведь люди печатались за гра­ницей, и это было впервые. Но, по сути, там никакого пре­ступления не было, поэтому было очень важно иметь под­линный протокол суда. Лариса Богораз, жена Даниэля, бы­ла допущена на суд и писала протокол, а Неля по ночам его печатала. Иногда можно было проскользнуть мимо ми­лиции в здание суда, чтобы помочь Ларисе писать протоко­лы, что я и делал. В этом было наше участие. Но по ходу у меня возник конфликт не только с этой группой, но даже с Ларисой, вождем этого демократического движения. Она хотела расширять борьбу, использовать суд в качестве трибуны. Был даже такой случай. Вместе со мной одна из членов группы попыталась пролезть в дверь. Милиционер ее задержал. Она сделала вид, что упала, и начала бить милиционера ногами, драться с ним. Я прошел дальше, не реагируя. Вечером мы встречаемся, и она говорит: “Саша, почему ты не поддержал мой протест?” Я говорю: “Какой к черту протест?” “Ну, как же, я там дралась с милиционе­ром, ты должен был вмешаться, нас бы сфотографирова­ли, и все международные СМИ показали бы, как ведут себя милиционеры”. Я говорю: “Мне совершенно неинтересно, как ведут себя милиционеры. Мне интересно, как защитить Юлика и Андрея. Все”. И чем дальше, тем больше это пре­вращалось в бесовство. У меня начали возникать тяжелые сомнения, я как-то увял, началась некоторая депрессия, начался тяжкий период в моей жизни. На этом фоне появи­лись первые сведения о еврейском движении. Фима Спи­ваковский, знакомый сионист из Харькова, рассказывал про Свечинского, я знал, что существуют сионистские груп­пы…

– Шестидневная война на тебя повлияла?

– Я был очень увлечен наукой и думал, что Россия, пусть медленно, пусть постепенно, но когда-нибудь станет демократическим государством. Меня стало мучить то, что я не согласен с демократами и борцами за права человека. Однажды на сходке кто-то предложил: “Давайте посчита­ем, сколько среди нас евреев”. Оказалось – 85 процентов, если считать с половинками. В этом была какая-то не­естественность, какая-то раздражавшая меня неправда, и мне пришла в голову дурацкая и детская идея – пойти по­путешествовать пешком по России, как Горький, и посмо­треть, близка ли мне эта страна, чувствую ли я ее моей ро­диной. И я действительно пошел. Сел на электричку, дое­хал до какой-то станции и пошел, потом на попутках дое­хал до Липецка, и – дальше.

– Разве ты не был женат?

– Был.

– А как же?..

– Я сказал, что не могу иначе, впал в депрессию. К тому времени я уже защитил докторскую диссертацию, а докто­рам наук в Ленинке можно было брать любую книгу. Я по­шел и попросил Чаадаева, он что-то писал на эту тему. Би­блиотекарша говорит: “Вам не полагается Чаадаев. Вы же доктор по физике, а это поэзия”. Я вышел из себя: “Это не поэзия, а философия, а философия доктору наук необхо­дима”. И она пошла к начальству выяснять, можно ли дать Чаадаева… – до чего дошла советская формалистика! Вот тогда я отправился в путешествие. Это было, видимо, пос­ле Шестидневной войны. Победа в ней, кстати, казалась мне естественной, и никакого особого энтузиазма по этому поводу я не испытал. У меня всегда было положительное восприятие еврейства. Фамилия моя в школьные годы бы­ла Поляков, и меня дразнили не евреем, а поляком. Лич­ный опыт подтверждал: все, что может русский человек, могу и я, и даже лучше. Я не видел никакого народного преимущества у русских. Дедушка мне рассказывал еврей­скую историю. Я пошел пешком по России, дошел до Ма­хачкалы. Это продолжалось месяц, и я вернулся успокоен­ным: натуральная жизнь этого народа была мне чужда, это не родина.

– А в Израиле жизнь народа оказалась ближе?

– В отношении натуральной жизни народа подобное чувство тоже возникало, как возникало оно и во всех тех странах, которые я за это время посетил.

– То есть твой народ – международное сообщество ученых, которым ближе и проще друг с другом?

– Это – безусловно, и к тому же большинство этих уче­ных – евреи, что поделаешь. А насчет простонародья меня больше всего поразила Англия, где оно выглядит почти та­ким же хамоватым, как в России. Причем, в отношении России у меня сложилось ощущение, что никакая демокра­тизация ей еще сто лет не поможет. Она все время возвра­щается к одному и тому же.

– Россия демократии не выдерживает. Для нее то, к че­

му она скатывается, по-видимому, есть способ выжива­ния в качестве цельного организма.

– С этим я согласен. После того, как я вернулся, стали разворачиваться чехословацкие события. Перед этим по­ляки потребовали от евреев либо присягнуть на верность Польше, либо уехать. И я подумал, что и в России мы дол­жны решить для себя этот вопрос: либо мы русские, либо евреи. До этого у меня такого вопроса не возникало. И тут как раз подоспел Ленинградский процесс. Я окончательно решил, что я еврей, внутренне освободился и начал читать литературу. Был еще до этого случай, способствовавший такому исходу. Дело в том, что Даниэль и его жена были евреями, и мы дружили. А Синявский – русский, и не про­сто русский, а русопят, абсолютный русский патриот, пра­вославный… Он был начисто лишен антисемитизма, но при этом произносил такие речи, которые настраивали ме­ня на сионистский лад. Я не мог сказать Синявскому: “Ты русский, и я русский”. Нет. Я чувствовал себя другим и хо­тел подчеркнуть, что я другой. После моего путешествия я написал “Трепет забот иудейских”. Шестьдесят девятый год.

– Как Неля относилась к твоим переменам?

– С неохотой. Она была очень русский писатель и при этом очень естественная еврейка.

– Когда вы решились на выезд?

В марте семьдесят первого года отпустили неболь­шую группу москвичей-отказников. Это были активисты, с которыми я дружил – Меир Гельфонд и его окружение. Ме­ир регулярно давал мне самиздат. Он усадил Юлю Винер у нас дома – перепечатывать протокол ленинградского про­цесса. Восьмого марта Меира выпустили, и тогда я понял, что если не сейчас, то никогда. Я попросил его послать мне вызов. Он посылал раз пять, но вызов не проходил. Через год, в январе семьдесят второго года, Виктор Яхот зашел в голландское посольство, попросил и получил для меня государственный вызов. Поскольку мы были плотно обложены стукачами, то с этого момента я стал получать вызовы – все пять.

– Как возникла идея семинара?

Я много думал о судьбе ученых. Им систематически давали отказы, я видел коллег, страдавших от этого. Неко­торые говорили, хотя не обязательно так чувствовали, что больше всего боятся оказаться вне науки и научного обще­ния. Ученые были из разных областей, а я всегда склонял­ся к междисциплинарному мышлению и подумал, что будет здорово, если каждый познакомит других со своими рабо­тами в таких словах, которые в принципе могут понять все ученые, даже если они не специалисты в этой области. Та­кова была идея.

– Ты имел в виду физиков?

Не обязательно. Были экономисты, биологи, инжене­ры разного ранга.

– А как ты оценивал степень опасности этого начина­ния? Ты ведь намеревался собрать вместе выкинутых в отказ изгоев общества, сионистов, идеологических врагов режима.

– Я думал об этом, ходил советоваться с Чалидзе. Мы вместе посидели над уголовным кодексом РСФСР и на­шли, что никакая научная деятельность в Советском Сою­зе не может быть запрещена.

– После Чалидзе ты пошел к Лернеру?

К Лернеру и к Левичу.

– Веньямин Левич уже был в подаче?

– Нет, но я услышал через третьих лиц, что он подумы­вает об этом. Я был хорошо с ним знаком как с выдающим­ся физиком. У нас были даже какие-то общие дела. Левич очень подробно меня обо всем расспрашивал. “Саша, вас таскали в КГБ?” “Да”, говорю. “А что, они не бьют?”. По­баивался. А Лернер не расспрашивал, он все знал лучше меня.

– В выездном плане?

Во всяком. Он сказал: “Я был за границей двадцать шесть раз. Я знаю, что меня так просто не выпустят, что я должен готовиться к длительному отказу, но я уверен, что стоит рискнуть. Лет через десять здесь все развалится, это он сказал в сентябре семьдесят первого года! – И кто будет виноват? Конечно, мы”.

– Он тоже думал о семинаре или эту идею принес ему ты?

Мне кажется, что я принес… Это был сентябрь семь­десят первого года, про семинар он не говорил. Первое время он даже не ходил на наш семинар, а потом органи­зовал свой, отдельный.

– Сама по себе идея семинара, несмотря на ее комфор­тность для ученых, в то время не выглядела такой уж убедительной.

– Да, у меня были споры с Польским. Он говорил: “Наше дело сионистское, мы должны уезжать – и все”. Но потом он согласился. Увидел, что это успешно работает, согла­сился и присоединился. А вначале не одобрял, как, впро­чем, и “самиздат”. Говорил, что это напоминает борьбу де­мократов за права человека. Я возражал: “Нет, мы должны сначала обозначить себя как отдельную группу, скажем, эт­ническую или социальную, и заявить, что это является нор­мальными условиями нашей жизни. То, что эти условия не устраивают советские власти, это их проблема, и им, в ко­нечном счете, придется осознать, что их дело безнадеж­но”. Это было, конечно, оптимистическое заявление, но в какой-то степени оно работало, потому что внутри этой ло­гики у них тоже не было аргументов. Меня таскали в КГБ очень часто, особенно перед международным семинаром в семьдесят четвертом году, иногда по несколько раз в день. Они пытались пугать, но при этом я видел, что они не мо­гут юридически четко обозначить свою позицию.

– Отказной научный семинар мог заниматься не толь­ко наукой, но и совместной борьбой за выезд.

– Мы понимали, что советская власть все равно будет нас обвинять, и заранее готовили такой язык, на котором сможем защищаться. Мы – ученые, как профессиональная задача это выглядело красиво и подходило нам идеологи­чески.

– Ты инициировал семинар и отдал под это свою квар­тиру. Параллельно инициировал практически открытый самиздатовский журнал с именами редакторов и состави­телей на обложке, с именами авторов статей. После та­кой юности такая бесшабашность?

– Наверное, есть и бесшабашность, но я сам ее не чув­ствую. В чем суть дела? Мы должны были вести такой об­раз жизни, который по возможности не раздражал бы вла­сти, но одновременно был совершенно неприемлем для них. Мы должны вести себя так, чтобы советская власть захотела от нас избавиться. В этом был определенный риск. Власть, как ты знаешь, нарушала законы, когда счи­тала необходимым. Я издавал самиздат, меня таскали на допросы в КГБ, говорили какие-то слова, угрожали, но ни разу не обвинили в антисоветчине. А когда им понадоби­лось, они за то же самое обвинили в антисоветчине Браи­ловского.

– Браиловского арестовали в восьмидесятом году, ко­гда политический фон изменился.

– Я понимаю, что мы балансировали на самой грани, но я думаю, что такое балансирование было единственным выходом.

– Насколько я знаю, вначале далеко не все рвались при­нимать участие в работе семинара и журнала.

– Да, а потом все захотели, чтобы их ставили на облож­ку.

– Ну, это уже после того, как основная рисковая часть пути была пройдена, появилась мощная международная поддержка, в участии появился элемент выездного трам­плина.

– Вначале о той грандиозной поддержке, которую мы получили, я даже не мечтал, хотя на какую-то поддержку надеялся, конечно. Мы вместе с Азбелем еще до подачи встречались на международном симпозиуме в Ленинграде с двумя западными учеными. Каждый из них по-своему обещал поддержку. Это были два подхода, которые потом постоянно присутствовали в еврейском движении и боро­лись между собой. Мой визави Пьер Хохенберг сразу смек­нул, в чем дело, и сказал, что заедет куда надо и поговорит с кем надо. Он поговорил с Ювалем Нэеманом, а Нэеман поговорил с Леваноном. Второй был другого склада и на­деялся на тайную дипломатию. Он сказал, что поговорит с Киссинджером, еще с кем-то, но все это обратилось в ни­что. Он хотел действовать индивидуально, без Комитета озабоченных ученых.[6] Когда это только начинало развора­чиваться, мы надеялись, что евреи нас поддержат, может быть несколько ученых поддержат, но это превратилось в такую мощную и модную форму солидарности, что люди просто рвались к нам. Приезжали индусы, французы…

– Визит на ваш семинар обеспечивал им широкую из­вестность.

– Не исключено. За это нужно сказать спасибо Нехемии Леванону, это он… и, конечно, Юваль Нэеман поддержал нас своим авторитетом.

– У тебя были контакты с “Бюро по связям”?

– Нет, я познакомился с Леваноном только в Израиле.

– Нехемия тебя любил.

– Да, и я его тоже любил. Я, конечно, видел, что он ганг­стер, но мне такой гангстер нравился. Мне кажется, что в той подпольной политике нужно было быть гангстером.

– Одной солидарностью приезд крупных ученых, навер­ное, не объяснить. Каким был научный уровень семинара?

– Это нам удалось, и я могу этим гордиться. Главная за­дача состояла в том, чтобы не поражать профессионалов достижениями в своей узкой области, а попытаться сде­лать общедоступной в научном кругу свою область и свою идею. В большинстве случаев это удавалось и прекрасно выглядело.

– В Нелином “Содоме тех лет”[7] я вычитал, что у вас были неприятности и по чисто диссидентскому делу: на­кануне обыска из Ленинграда приехал писатель Марамзин, оставил для передачи на Запад некий манифест, а на обы­ске его сразу же извлекли из груды белья, как будто знали, где он находится.

– Да, Мишу Хейфеца посадили по этому делу[8]. А Си­нявский морочил мне голову, чтобы я разоблачил Хейфе­ца.

– Вы с Марком Азбелем старинные друзья еще из Харь­кова. Доводилось ему вести семинар в твоем присутст­вии?

– Он вел семинар после моего отъезда. Я всегда вел сам. И это было нужно, потому что в научной среде, как и в писательской, много амбициозных людей, и они охотно топчут друг друга. Нужно было иногда их сдерживать, по­правлять. Марк очень внимательно к этому присматривал­ся, поскольку он в большей степени авторитарен и не так улыбчив, ему труднее это выносить. Он много раз говорил потом по телефону, что для него это была очень трудная школа социального поведения.

Вначале в работе семинара, проходившего на квартире Во­ронеля, принимали участие всего восемь человек: Александр Воронель, Марк Азбель, Ирина и Виктор Браиловские, Дан Рогинский, Виктор Мандельцвейг, Моше Гитерман и Вениа­мин Файн. Со временем состав семинара значительно расши­рился, и на заседаниях присутствовало свыше двадцати чело­век. Секретарем семинара был Виктор Мандельцвейг.

– Как работалось на семинаре? – спросил я его.[9]

– Мы еще были свежие от работы, профессиональные ученые, поэтому уровень был хороший.

– Выездные темы обсуждались?

– Не в официальной части семинара. До и после. Нам хотелось, чтобы семинар стал убежищем для ученых. По­том, мы же все работали в разных областях физики. Воро­нель, например, в области физики твердого тела, я – в об­ласти ядерной физики. Каждый выступал в своей сфере, но старался делать это как можно популярнее.

Воронель получил разрешение на выезд в декабре 1974 го­да. После его отъезда семинар возглавил Марк Азбель.

– Как вам удавалось в течение стольких лет сохранять настрой людей, мобилизованных на выезд, в рамках чисто научной тематики? – обратился я к Мар­ку.[10]

– Это было мое убеждение. Я ведь не был зиц-председателем и точно знал, что делаю, подобно че­му делаю… был такой семинар у Капицы. Перед каждым заседани­ем я категорически заявлял, что во время семинара ничего не относя­щегося к науке происходить не бу­дет. С первой до последней секун­ды вопросы “кто мы, где мы, как мы” исключались. Всегда объявля­лись начало и конец заседания. Правда, если в комнате ти­хонько разговаривали между собой, я не вмешивался. Да, мы работали в разных областях физики, но обсуждение на идейном уровне не требует выписывания интеграла и не понижает уровня обсуждения. Мы хотели знать обо всем, что происходит интересного в науке в любой области. Если я открою программу нашего коллоквиума, чаще это будет физика любой области, но будут доклады и по биологии, и по экономике. Рассказывалось то, что является нынешним и завтрашним днем науки.

– Иностранные ученые посещали вас?

– Гости… вначале они приезжали, чтобы поддержать нас в беде, а уезжали под сильным впечатлением от семи­нара. Никто из нас не заикался о своих проблемах, только в ответ на прямые вопросы. Этим мы привлекали их к се­бе. Они были потрясены тем, что у нас на самом деле был чисто научный семинар. Результат был фантастический. Гостями семинара были нобелевские лауреаты! Нас посе­тило человек пять, входивших в сборную мира по науке.

– Вашими гостями были только еврейские ученые?

– То, что были и нееврейские ученые – это сто процен­тов. Верно и то, что большинство были евреи. Мы никогда не спрашивали. К нам обычно приезжали люди очень вы­сокого уровня. Их приглашали везде, а они обычно прини­мали одно приглашение из десяти-двадцати. Слух про­шел…

– До и после заседания отказные дела обсуждались?

– Правило было такое: после завершения официальной части кто-то уходил, у нас ведь были не только отказники, а кто-то оставался. Люся всегда ставила чай, что-нибудь к чаю… шашлыками, как ты понимаешь, не потчевали.

Оставшиеся были вольны говорить на любую тему. Я только предупреждал: “Говорите совершенно свободно, но имейте в виду – у нас в комнате сидит гэбэшник и все запи­сывает на пленку”. Поэтому мы часто пользовались пластиковыми “писáлками”. Помнишь эти картонки с пластиком, на которых можно было писáть, а когда пластик отрывался от картонки, запись исчезала?

                  

– Ты участвовал в работе семинара с момента его об­разования – обратился я к Дану Рогинскому.[11] Одновре­менно ты преподавал иврит, у тебя был телефонный ка­нал связи с Израилем. Как ты находил время на все это?

– Да, действительно, жизнь была насыщенная. До моего отъезда кульминационным моментом стала голодовка се­ми ученых в июне семьдесят третьего года. Я много раз участвовал в коротких голодовках, но большая была одна. Голодали две недели. Это была знаменательная голодов­ка, вызвавшая резонанс на Западе и в Израиле. Из Израи­ля позвонил главный раввин Шломо Горен и сказал, что в субботу голодать не полагается, что это противоречит Га­лахе. Мы устроили совещание, все обсудили и сумели во втором разговоре убедить рава, что должны продолжить, и голодали еще семь дней. Это происходило на квартире Лунца. Телефон не умолкал, его, к счастью, не отключили. Формальной причиной отказов была так называемая сек­ретность, но никто из нас реального отношения к секретно­сти не имел. Через три месяца после голодовки я получил разрешение, и, думаю, она сыграла роль. Но еще бóльшую роль она сыграла для движения в целом.

– Кто принимал участие в голодовке?

– Азбель, Воронель, Гитерман, Лунц, Браиловский, Ро­гинский и Либгобер. Либгобер получил разрешение во вре­мя голодовки.

Голодовка началась 10 июня 1973 года. Она была тщатель­но подготовлена и продумана. Время выбрали далеко не слу­чайно – внимание мировой общественности было приковано к предстоящему визиту главы Советского Союза Леонида Бре­жнева в США.

“Мы хотели, чтобы Брежнев столкнулся с максимально во­зможным количеством трудных вопросов, – писал М.Аз­бель.38 – Наш друг Эмиль Любошец получил разрешение и выехал в Израиль… Ему предстояло стать нашим представи­телем в свободном мире… контактировать с прессой и с теми, кто понимал значение демонстрации, прежде всего с Ювалем Нэеманом”.

Четыре участника – Лунц, Рогинский, Либгобер и Браилов­ский – успели перед голодовкой принять участие в демон­страции протеста на Арбате. Они несли плакаты, требовавшие свободу выезда, были задержаны на несколько часов в мили­цейском участке и чуть не опоздали к началу голодовки.

“Поскольку мы никому не сказали о нашей голодовке, – пишет Азбель,39 – это стало неожиданностью для КГБ, и у не­го не было времени предпринять меры для предотвращения акции. Комитет эффективен, когда осуществляет запланиро­ванные операции, а когда возникает что-либо неожиданное, ему нужно время на принятие решения и прохождение прика­за с верхнего эшелона до соответствующего уровня. Никто не хочет рисковать и брать на себя ответственность, тем более предпринимать действия без точных указаний. Таким обра­зом, вначале власти воздерживались от вмешательства в это дело”.

Газета “Ройтерс” сообщала из Москвы: “Семь еврейских ученых, объявивших голодовку протеста… призвали вчера мировое научное сообщество поддержать их борьбу за выезд. Призыв был опубликован во время прибытия в Соединенные Штаты советского партийного лидера Леонида Брежнева… Профессор Марк Азбель, бывший руководитель отдела теоре­тической физики в институте Ландау, сказал вчера: “Мы не хотим умирать. Мы хотим жить и работать в Израиле. Но мы предпочтем умереть, чем жить здесь как рабы”.40

“Самой существенной частью нашей деятельности во вре­мя голодовки, – пишет Азбель,[12] – были ответы на телефон­ные звонки, непрерывным потоком приходившие со всех уго­лков земного шара. У нас было несколько дней, прежде чем власти разобрались, что происходит, и телефон замолк. Но уже через час он заработал снова. Мы слышали, что многие из звонивших выразили такое яростное негодование в связи с от­ключением связи, что власти сочли за благо подключить ее снова. Потрясающая победа”.

Западные корреспонденты тоже навещали голодавших и брали многочисленные интервью. Большую поддержку оказа­ли западные ученые. Они выражали протест советским влас­тям, а в некоторых местах начались голодовки солидарности. Об одной из них, в хайфском Технионе, сообщила 20 июня израильская газета “Давар”. Около тридцати преподавателей Техниона провели голодовку солидарности со своими москов­скими коллегами.

После завершения визита Брежнева голодовку прекратили – она выполнила свою роль: представила эмиграционную по­литику советского руководства в ее истинном виде в самый ответственный момент переговоров на высшем уровне.

Следующей крупной акцией семинара стал проект между­народного научного симпозиума. Идею этого проекта увез в Израиль профессор Моше Гитерман, получивший разрешение в сентябре 1973 года. В качестве темы для семинара было вы­брано приложение физики и математики к другим отраслям науки. Инициаторы уделяли особое внимание тому, чтобы международный симпозиум имел исключительно научное со­держание: любая политическая окраска докладов и тема эми­грации исключались.

Инициаторы, конечно, отдавали себе отчет в том, что сам факт проведения международного симпозиума без санкции властей был неслыханным вызовом. “С января месяца, – пи­шет Азбель,[13] – Саша Воронель, Виктор Браиловский и я це­ликом посвятили себя планированию симпозиума. Мы назна­чили дату его проведения с первого по пятое июля”. Был соз­дан подготовительный комитет, обратившийся к международ­ной научной общественности с предложением принять учас­тие в симпозиуме.

– Дата проведения симпозиума удивительным образом совпадала по времени с визитом в СССР президента США Ричарда Никсона, – обратился я к Марку Азбелю.[14]

– Это совпадение стало весьма опасным усложнением нашей задачи. О возможном приезде Никсона было извест­но задолго, но дату не сообщили. После того, как дата ста­ла известной, наша акция приобрела вид запланированно­го протеста, провокации. Мы даже обсуждали вопрос пере­носа симпозиума на более поздний срок, но, в конце кон­цов, решили, что нереально просить западных ученых ме­нять планы, составлявшиеся заранее и на длительный срок. Нужно признать, что в семьдесят третьем-семьдесят четвертом годах мы еще слабо представляли себе ситуа­цию за рубежом. Планируя симпозиум, мы не очень рас­считывали на то, что из этого получится что-то крупное. Об образовании комитетов поддержки симпозиума за рубежом мы, как и КГБ, узнали с большим изумлением. Это происхо­дило без нашего пожелания.

– У меня в руках открытое письмо к мировой научной общественности от двадцать четвертого января семьде­сят четвертого года, это в разгар подготовки симпозиу­ма. Письмо подписали Марк Азбель, Александр Лернер, Александр Воронель, Давид Азбель, Вениамин Левич, Алек­сандр Лунц, Виктор Браиловский, Виктор Польский и дру­гие ученые-отказники. В нем вы описываете преследова­ния ученых и стремитесь мобилизовать для них мировую поддержку.

– Это разные вещи. То, что мы изо всех сил кричали: “Братья-ученые, помогите!” – вне всякого сомнения. Это был крик в пространство, не направленный к кому-либо конкретно. Но и то, что мы намечали и планировали, при­водило к совершенно неожиданным результатам. Получа­лось намного больше, чем мы предполагали – факт. Могли мы предполагать, что на Западе будут образованы комите­ты поддержки? Ты ведь приехал из той же страны.

– Да, конечно, и поэтому мне представляется, что симпозиум планировался в чисто научном формате, что­бы сделать его разгон крайне неудобным для властей, и тем добиться еще большего эффекта. Но – согласись, Марк, для тоталитарной власти это был невообразимый вызов.

– То, что мы выступали в роли камикадзе, дразнили бе­шеного пса и били его палочкой по носу, не вызывает сом­нений – ты и я знаем это не из книжек. Вспомни сам эту си­туацию. Мы громко кричали – да, но мы не понимали и не могли понять степени реакции извне. Как раз в смысле да­ты мы были абсолютно честны – симпозиум назначался на лето, когда у ученых отпуска. Они могли приехать и ска­зать, что приехали в свой личный отпуск на симпозиум, где представлены только научные доклады. Какое же это поли­тическое мероприятие? Для западных ученых политика – это трефное, поэтому мы всегда обращались к ним как уче­ные к ученым. Я ни при какой погоде не вмешивал их в по­литику. Тот первый международный семинар семьдесят че­твертого года провалился, а на второй Академия Наук уже грызла себе локти от досады. Такой конференции в СССР раньше не было. Мы не представляли себе, чтó творится в мире. Мы не предполагали, что состав ученых будет такого уровня, что КГБ не сможет им отказать. КГБ их пугал, пре­дупреждал, но ничего не осмелился сделать. И они приеха­ли.

Подготовка первого международного семинара натолкну­лась на большие трудности. Уже в апреле в газетах “Труд” и “Советская Россия” появились заметки о том, что Тель-Авив­ский университет планирует провести выездную сессию в Москве, и что эта сессия не будет разрешена. Это было преду­преждение оргкомитету. С начала мая власти приступили к отключению телефонов у его участников и блокировали их почтовую связь с заграницей. Даже разговоры с телефонных станций прерывались. Зарубежным ученым отказали во въез­дных визах, членов оргкомитета арестовали вплоть до оконча­ния визита Никсона, а их жен подвергли домашнему аресту. Возле дверей квартир и в подъездах были выставлены мили­цейские посты, следившие за тем, чтобы из квартир и в квар­тиры никто не проходил. Первый международный семинар был сорван. В адрес оргкомитета поступило более 150 докла­дов: 30 от советских ученых, включая академика Сахарова и члена-корреспондента Юрия Орлова; более 120 из Соединен­ных Штатов, Англии, Франции, Израиля и других стран. Сре­ди потенциальных участников были ученые с мировыми име­нами, нобелевские лауреаты.

Следующий международный симпозиум будет организо­ван через три года – 17 апреля 1977 года, в пятилетний юби­лей создания физического семинара. Он пройдет с большим успехом, несмотря на то, что будет проводиться на фоне дав­ления и шпиономании, по своей ядовитой сущности анало­гичной сталинской кампании против “убийц в белых халатах”. Он пройдет на фоне ареста Щаранского и угрозы ареста дру­гих видных активистов движения, включая руководителя се­минара Марка Азбеля. Его тоже упомянут в “Известиях” в ка­честве агента американской разведки, но это уже отдельная история.

Марка Азбеля не арестовали. В том трудном году он полу­чил разрешение на выезд. После отъезда Азбеля семинар пе­решел к Виктору Браиловскому. После этого у Браиловского, совмещавшего руководство семинаром с изданием журнала “Евреи в СССР”, останутся три года до ареста. Его арестуют в 1980 году.

“В некий момент, – вспоминает Браиловский,[15] – возникла ситуация: если западный учёный приезжает в Москву и не по­сещает наш семинар, то после того, как он приезжает обратно, его встречают воплями негодования… У нас на семинаре я познакомился и слушал доклады шести или семи лауреатов Нобелевской премии. Такое число является абсолютно неве­роятным… Семинар посещал Андрей Дмитриевич Сахаров… Эрнст Неизвестный делал доклад, было очень много раввинов разных направлений… Один семинар в месяц был посвящён культурным вопросам… Власти… боялись разрыва научных и технологических контактов, они понимали, что если семи­нары прикроют, то последствия будут… серьёзные. Поэтому, даже тогда, когда меня посадили в 1980-м году, они устраива­ли около квартиры какие-то блокады кагэбэшные, но семинар не закрывали. Некоторое время семинар продолжал работать, но потом меня отправили в ссылку… жена стала ездить ко мне… и семинар из нашей квартиры должен был уходить… (Он) гулял по разным квартирам, был какое-то время у Якова Альперта, у Алика Иоффе, иногда к нам возвращался… Когда я приехал, семинар продолжал так циркулировать, а потом в 1984-85 годах… ожил. У нас были… иногда международные сессии… съезжалось 15-20 учёных из разных стран мира… Были доклады, заседали по три-четыре дня, причём, плотно с утра до вечера… Американский учёный Арно Пензиас полу­чил Нобелевскую премию за экспериментальное до­казательс­тво первичного взрыва вселенной. Он получил её в 1977 году, из Стокгольма приехал в Москву, посетил наш семинар, сде­лал доклад (повторил свою Нобелевскую лекцию), отказался посетить официальные учреждения Академии наук и уехал к себе домой… Это было очень сильное действие, и оно способ­ствовало сплочению учёного мира… в пользу алии… У этой публики было много возможностей повлиять на высшие эшелоны власти, и это была важная часть работы…”

Семинар Лернера

Александр Яковлевич Лернер (1913-2004), титулованный ученый и организатор науки, быстро приобрел высокий авто­ритет в кругах алии и заслуженно относился к узкому кругу лидеров, в котором принимались наиболее важные решения. Летом 1972 года на его квартире и под его руководством отф­крылся отказной семинар по вопросам управления и приложе­нию математических методов к решению биологических и ме­дицинских проблем. Секретарем семинара вплоть до ее отъез­да была Дина Бейлина. “Протокол заседаний, – вспоминает она,[16] – отсылался в институт Вайцмана, ученые которого жи­во интересовались работой семинара. Лернер вел заседания очень мягко, атмосфера была благожелательной. После семи­нара долго не расходились. Жена Лернера была гостеприим­ной хозяйкой, и дом был открыт для всех”.

Отделение медицинской кибернети­ки израильского Института имени Вай­цмана взяло шефство над семинаром Лернера.

Через некоторое время на семинаре стали проводиться доклады и обсужде­ния по проблемам еврейского сущест­вования в Советском Союзе, националь­ной истории и культуре. В работе семи­нара в различное время принимали уча­стие Эдуард Трифонов, Анатолий Ща­ранский, Эйтан Финкельштейн, Григо­рий Фрейман, Илья Пятецкий-Шапиро, Виктор Браиловский, Александр Иоф­фе, Александр Лунц, Иосиф и Дина Бейлины, Владимир Сле­пак, Дмитрий Голенко и многие-многие другие. Гостями се­минара довольно часто бывали крупные иностранные ученые. Довелось и мне сделать на нем доклад, близкий к теме моей диссертации: “О некоторых телеметрических методах иссле­дования функций организма”. Некоторые ученые начинали посещать заседания семинара еще до того, как они формально подавали документы на выезд.

Всесторонне образованный, хорошо разбиравшийся в фун­кционировании государственной машины, Лернер быстро приобрел широкую международную известность. С ним стре­мились встретиться практически все именитые гости, приез­жавшие в Советский Союз. Встречи устраивались, как прави­ло, на его квартире. Он приглашал известных ученых и лиде­ров движения. Сам Лернер не стремился к оперативному уп­равлению, но был неизменным и авторитетным участником политического руководства. Даже после беспрецедентного да­вления КГБ в 1977-78 годах, когда ему пришлось несколько снизить активность, он неизменно оставался открытым для совета и обсуждения. У меня сложились с ним благожелатель­ные личные отношения. В трудные восьмидесятые годы, ко­гда выезд практически прекратился и разворачивалась новая волна арестов, я неоднократно приходил к нему за советом и всегда встречал мудрого аналитика и верного друга.

Добрые отношения сохранилась у нас и в Израиле. Когда в феврале 2004 года я пришел брать у него интервью, бремя прожитых лет уже заметно сказывалось на его внешнем обли­ке, но голова сохраняла полную ясность, а глаза светились прежним светом. Через полтора месяца этот мудрый и муже­ственный челове с добрым еврейским сердцем ушел из жизни.

– Александр Яковлевич, где и и в какой семье вы роди­лись? – был мой первый вопрос.[17]

– Я родился в сентябре тринадцатого года. Мой отец был фармацевтом, до революции владел аптекарским ма­газином, а при советской власти работал аптекарем. В ию­не сорок первого года он был мобилизован в армию и по­гиб на фронте. Корни его семьи в черте оседлости, в окрес­тностях Винницы. Мама, ее девичья фамилия Гринберг, всегда была домашней хозяйкой.

– В семье соблюдались традиции, праздники?

– Дед и бабушка соблюдали все, а родители – не очень.

– То есть вы родились в достаточно ассимилированной семье и не получили еврейского воспитания?

– Да, родители об этом не думали. Но все же, когда мне минуло 12 лет, они пригласили преподавателя, обучавшего меня ивриту и молитвам, и устроили бар-мицву по всем правилам. Так что они не соблюдали, но и не отрекались.

– Где вы закончили школу?

– В Виннице.

– Вы, наверное, учились на отлично?

– Отнюдь, весьма посредственно. Я интересовался нау­ками за пределами школьной программы. С физикой знако­мился по “Занимательной физике” Перельмана, химией – по книжке “Химические опыты”, много читал. Школьные за­нятия были поставлены плохо и меня не привлекали. Се­милетнюю школу закончил в двенадцать лет вместо че­тырнадцати, поскольку дважды прыгал через классы, по­том закончил электромеханический техникум, а затем, по настоянию матери, уехал в Москву поступать в институт. Я хотел поступить в Московский энергетический институт, но меня не приняли: приемная комиссия сочла, что мой отец относится к категории торговцев.

– В каком году это было?

– В тридцать втором. Тогда я поступил на курсы при объединении “Энергопром” и с них поступил в энергетиче­ский. Через три года я его закончил, а еще через два года  досрочно защитил в нем диссертацию, что было беспреце­дентно для этого института. Меня наградили научной ко­мандировкой и прочими благами и взяли сначала почасо­вым, а затем приняли штатным доцентом.

– А когда вы защитили докторскую?

– В сорок третьем году я возглавил научно-исследова­тельскую лабораторию по автоматизации металлургиче­ской промышленности. Завод принадлежал министерству металлургии. Мы разрабатывали системы управления аг­регатами. Через два года меня пригласили в Академию На­ук, где работали мои ученики, среди них академик Петров, бывший директором Института автоматики. Он пригласил меня в докторантуру, и там я защитил докторскую, но это было уже после смерти Сталина.

– Когда вы начали ощущать сложности еврейского су­ществования в той стране?

– Очень рано… я понимал это и ничему не удивлялся. В особенности проблемы проявились при кампании против космополитов в пятьдесят первом году. Меня попросили уйти из Института автоматики, и я с трудом пристроился в Институте стали. Потом выгнали и оттуда как космополита. Но в пятьдесят третьем году умер Сталин, и меня немед­ленно восстановили в Институте стали, а потом попросили вернуться в Институт проблем управления Академии наук, и там дали лабораторию.

– Я знаю, что перед подачей вы руководили крупным научным коллективом. Что подвигнуло вас на такой рис­кованный шаг?

– Возможно, вас это удивит, но я еще с детства мечтал об этом, правда, как о чем-то несбыточном. Я участвовал в седерах моего деда, и фраза “В следующем году в Иеруса­лиме” запала в мою детскую душу. Я мечтал попасть когда-нибудь в Иерусалим. Когда я понял, что об этом можно серьезно думать, я стал искать пути реализации.

– Когда это произошло?

– Примерно в шестьдесят четвертом году, когда начали давать разрешения в Прибалтике. Тогда я решил, что это уже не смертельно, что можно пробовать. Если бы я при Сталине заявил о желании уехать, то долго не прожил бы, меня бы просто расстреляли.

– Вы принадлежите к поколению, прошедшему сталин­ский террор. У многих евреев этого поколения выработа­ли непреодолимый страх перед всем национальнам.

– Да, но меня не запугали.

– Как это у вас получилось?

– Я вам скажу… Начиная с шестидесятого года мне раз­решали выезжать за границу. Я занимался тогда очень ак­туальной проблемой – теорией оптимального управления, был, по существу, инициатором этого направления и полу­чал много приглашений. Одно из десяти мне разрешали использовать. Я был во Франции, Италии, Соединенных Штатах, Японии… За границей я понял, что свобода стóит любых рисков.

– КГБ наверное пытался подключить вас к своим зада­чам?

– Пытался, но я дал ясно понять, что для этого не при­способлен, и они отстали.

– Диссидентством не увлекались?

– Нет. Вскоре после подачи я встретился с Андреем Дмитриевичем Сахаровым. Мы договорились о сотрудни­честве в помощи заключенным и о том, что наше движение будет заниматься только вопросами выезда, а они будут помогать нам только в этом.

– Когда вы познакомились с лидерами движения – Поль­ским, Слепаком, Престиным?

– В семьдесят первом году с помощью дочери я позна­комился со Слепаком, а он ввел меня в среду активистов.

– Вы сотрудничали с гуманитарным семинаром Вита­лия Рубина?

– Нет, я сотрудничал с Рубиным лично. Он выступал у меня на семинаре с лекциями.

В первые годы власти не вмешивались в деятельность се­минара. “Мы встречались в спокойной обстановке, – вспоми­нает Лернер.[18] – Мы отметили сотое заседание семинара, за­тем двухсотое. Практически все ученые-отказники собрались на наши юбилейные заседания. Были на них и отказники из других городов”.

– Александр Яковлевич, до какого года функционировал семинар?[19]

– До восемьдесят первого. Семинар прекратили таким образом. Пришли три сотрудника КГБ в то время, когда се­минар должен был начатся, и заявили: “Все, семинар ваш кончен”. Один встал у двери в мою кватриру, двое у подъ­езда и никого не пускали. Всем объявляли, что семинар за­крыт.

– И вам пришлось прекратить работу семинара?

– Не драться же мне с ними…

Гуманитарный семинар Виталия Рубина

Осенью 1972 года в Москве был организован третий семи­нар – гуманитарный. Первый руководитель этого семинара Виталий Рубин (1923-1981) рассказывал, что бяольшая роль в организации семинара принадлежала Александру Воронелю.

Инициативная группа состояла из нескольких друзей – Михаила Членова, Виктора Мандельцвейга, Дмитрия Сегала и самого Виталия Рубина. Некоторые физики, включая Во­ронеля, любили приходить на этот семинар. Темы докладов относились к области еврейской культуры, языка, истории, традиции и религии. Были, например, интересные доклады по еврейской мистике (Сегал), по истории русского еврейства (Агурский), об иврите (Долгопольский), об антисемитизме, делались доклады реферативного характера по книгам и т.д.

Не обходилось и без жарких споров, напри­мер, между светскими и религиозными участника­ми семинара, но споры эти, как правило, быстро разрешались. В какой-то момент Натан Файнгольд предложил прекратить критиковать на семина­ре священные вещи, “их нужно почитать, а не кри­тиковать”. В целом же об­становка на семинаре бы­ла доброжелательной, и отказники проявляли к нему большой интерес. Подчас в квартиру Рубина набивалось по 50-70 человек.

Виталий Рубин окончил в 1951 году китайское отделение МГУ и, выйдя на рынок труда в разгар кампании против “без­родных космополитов”, хлебнул сполна антисемитизма и неу­строенности. Многое пришлось испытать Рубину и до этой кампании. Его жена Инна Рубина-Аксельрод рассказывает:[20]

– Он пошел добровольцем на фронт, попал в плен, про­вел там всего четыре дня, бежал, вернулся в армию… но его все равно посадили в лагерь для бывших военноплен­ных. В лагере он работал на шахте откатчиком вагонеток и заработал себе туберкулез позвоночника. Ему сделали не­сколько операций.

– Сколько ему было, когда вы поженились?

– Тридцать два. Он меня на пять лет старше. Но мне всегда казалось, что я не заслуживаю этого счастья, поэто­му при нем всегда была тенью.

– Вы вначале проявились как диссиденты?

– Безусловно.

– Он знал, что вы дочь врага народа?

– Да, конечно, и это его нисколько не беспокоило. К то­му времени уже была реабилитация, но я думаю, что и в другие времена это не было бы для него препятствием. Дя­дя его сидел, он и сам…

– Как вы пришли к мысли об отъезде?

– Идея была, конечно, Виталия. Это описано в его днев­никах. Он работал в фундаментальной библиотеке и рефе­рировал литературу на разных языках, зная все три плюс китайский. Приходилось работать с литературой по совре­менному Китаю. Это его не интересовало, но можно было являться на работу только два дня в неделю, делая, прав­да, определенный материал. Его привлекала наука, но по­пытки перейти куда-нибудь ни к чему не приводили. В кон­це концов, его взяли, как ни странно, в институт Китая. Он проработал там три года, сделал диссертацию по Конфу­цию и защитился. Потом написал книжку “Четыре величай­ших философа древности в Китае”. Мысль об отъезде впервые возникла, когда пошел выезд из Грузии. Мы по­просили вызов в семьдесят первом году, но долго не полу­чали. Вызов привезла в руках Джуди Сильвер, американ­ская подруга Гарика Шапиро, в конце декабря. В феврале семьдесят второго года мы подали, а в августе получили ответ, что моя мама, которая к тому времени умерла, полу­чила разрешение, а мы – отказ.

– Как часто сам Виталий выступал на семинаре?

– Часто. Он сделал прекрасный доклад о философе Ро­зенцвейге, потом сделал доклад о самолетном процессе, это было уже на квартире Канделя,[21] несколько докладов по книгам…

– Когда состоялось первое заседание семинара?

– Осенью семьдесят второго года, сразу после отказа.

–––––––––

– Обсуждались ли на семинаре вопросы выезда? – спро­сил я Феликса Канделя.[22]

– Политические темы и вопросы выезда возникали в процессе многих докладов, в особенности после того, как доклад заканчивался и приступали к вопросам. Тема выез­да была настолько актуальна, что многие лекции незамет­но и естественно перетекали в нее. Это происходило по­стоянно, хотя темы самих докладов не были заострены на актуальную ситуацию. После заседания некоторые уходи­ли, а остальные продолжали обсуждение за чаем, в том числе и на общие темы.

– Симпозиум по культуре тоже обсуждался?

– Обсуждение симпозиума началось за полгода до его начала, летом семьдесят шестого года. Как правило, обсу­ждение начиналось после того, как все расходились. Оста­валось пять-семь человек, и мы не разговаривали, а пере­писывались на пластиковых писалках.

Рубин был, безусловно, харизматической личностью. Он быстро стал известным на Западе, за его свободу много и ак­тивно боролись. Прекрасное знание языков помогало устано­вить хорошие отношения с иностранными корреспондентами и американским посольством, в среде которых у него появи­лось много друзей. После отъезда Виталия в 1976 году семи­нар возглавил Аркадий Май.

Инженерный семинар

В конце 1973 года я переехал на квартиру, оставшуюся по­сле отъезда Норы Корнблюм и обзавелся несколькими знако­мыми – соседями по новому месту жительства.

Довольно быстро потек ручеек посетителей, желавших проконсультироваться по вопросам отъезда, Израиля и отказ­ного существования. Один из моих новых знакомых, обая­тельный и диссидентствующий Игорь Абрамович, привел ко мне Льва Карпа, кандидата технических наук, интересовавше­гося вопросами выезда. До недавнего времени он работал на какой-то технической должности в аппарате ЦК, был уверен, что ему придется ждать несколько лет, прежде чем у него по­явятся шансы на выезд, и можно будет подавать. Его одолевал страх перед дисквалификацией.

Я рассказал ему о семинарах.

Через некоторое время он пришел снова и сказал, что се­минары, к сожалению, имеют направленность, отличную от его интересов. Выяснилось, что круг его интересов имеет отно­шение к электронике, и разговор вышел на то, что неплохо бы иметь свой семинар. Лева Карп и Игорь Абрамович сразу же вы­звались прочитать несколько до­кладов, и я решил проверить, на­сколько идея жизнеспособна. Переговорил со Слепаком, Поль­ским, Престиным, Пашей Абра­мовичем, Бегуном, Вольвовским – они все имели отношение к радиоэлектронике. Идея понравилась. Более того, все, кроме Польского, выразили желание участвовать. Я переговорил еще с несколькими отказниками – нас набиралось уже чело­век десять. Некоторые лекторы, например, Игорь Абрамович и Леня Вольвовский, были одновременно и слушателями.

Общий настрой был достаточно оптимистическим, выезд шел на уровне 30 тысяч в год, и мы были уверены, что через год-два пробьемся. Желание сохранить до отъезда профессио­нальный уровень выглядело совершенно естественным. По­мимо профессиональных интересов всем нам, активным учас­тникам движения, было полезно общаться друг с другом в те­сном кругу, обмениваться мнениями по насущным вопросам, которых всегда было много. Организационные вопросы семи­нара и место его проведения легли на меня.

Мы собирались раз в неделю, занятие продолжалось около трех часов, после чего несколько человек оставались обсудить актуальные вопросы.

Это было интересно. Нашими постоянными лекторами бы­ли Лева Карп (методы оптимизации управления, проектирова­ние компьютерных комплексов), известный диссидент Юра Шиханович (методы математического анализа, теория групп), Леня Вольвовский (синтез и анализ дискретных автоматов). Отдельные доклады делали другие участники семинара, по некоторым специальным темам приглашали ученых-отказни­ков.

Инженерный семинар функционировал около двух лет. Под его влиянием возник аналогичный семинар в Ленинграде, его проводили на квартире Абы Таратуты. С подписанием Хельсинкских соглашений возникло ощущение новых воз­можностей, и часть участников семинара с головой ушла в подготовку международного симпозиума по культуре.

Хельсинкские соглашения приведут к целому ряду новых инициатив. Расцветет журнальный самиздат, в ряде городов возникнут научные и инженерные семинары, появится сеть юридических семинаров, но – об этом позже.


[1] Морозов Б., “Еврейская эмиграция в свете новых докумен­тов“, “Центр Каммингса”, “Тель Авивский Университет”, “ЦХСД”, 1998, стр. 165.

[2] Azbel Mark, “Refusenik: Trapped in the Soviet Union”, Boston, Houghton Mifflin Company, 1981, p. 283.

[3] Lerner Alexander, “Change of Heart”, Minneapolis, Lerner Publications Company, Rehovot, Balaban Publishers, 1992, p. 192.

[4] Александр Воронель, интервью автору 11.04.2007

[5] Александр Воронель написал книгу такого названия, популярную в самиздате семидесятых годов.

[6] “Комитет озабоченных ученых” (“Concerned scientists committee”) – организация американских ученых, подерживавшая борьбу ученых-отказников в Советском Союзе. Создан при поддержке “Бюро по связям”, Израиль.

[7]Воронель Нина, “Содом тех лет”, Феникс, Ростов-на-Дону, 2006.

[8] Обвинение предъявили 22.4.74 по ст 70 УК РСФСР – “изготовление, хранение и распространение в целях подрыва…” – рукописи (черновика!) предисловия к самиздатскому пятитомному собранию сочинений и стихов Бродского под названием “Иосиф Бродский и наше поколение”. Был арестован в тот же день. Приговорен к 4 годам лагерей и 2 годам ссылки. Ощущал себя евреем, при этом считал себя русским литератором (окончил истфак). Понял, что надо уезжать, когда увидел, что свободно не может заниматься любмой профессией.

 

[9] Виктор Мандельцвейг, интервью автору

[10] Марк Азбель, интервью автору.

[11] Дан Рогинский, интервью автору.

[12] Azbel, Mark, “Refusenik: Trapped in the Soviet Union”, Boston, Houghton Mifflin Company, 1981, p.306.

[13] Там же, стр. 332.

[14] Марк Азбель, интервью автору

[15] Виктор Браиловский, интервью Абе Таратуте, цитируется по сайту организации “Запомним и сохраним”,

[16] Дина Бейлина, интервью автору

[17] Александр Лернер, интервью автору

[18] Lerner, Alexander, “Change of Heart”, Minneapolis, Lerner Publications Company, Rehovot, Balaban Publishers, 1992, p.193.

[19] Александр Лернер, интервью автору.

[20] Инна Рубина, интервью автору 10.02.04.

[21] Семинар перешел на квартиру к Феликсу Канделю в 1974 году. Кандель жил в доме писателей, и проводить семинар у него было спокойнее.

[22] Феликс Кандель, интервью автору.

Комментарии запрещены.