Глава 35. Сионисты, диссиденты, демократы

Сионистское движение формировалось на почве советских реалий со всеми их сложностями и противоречиями. Подъем общедемократического движения произошел раньше, и в его рядах активно участвовали многие евреи, некоторые затем присоединилась к сионистскому движению, привнеся в него общедемократические ценности. Но сионистское движение ставило перед собой, особенно вначале, очень ограниченную цель – выезд в Израиль.

На уровне бытового сознания под диссидентами понимали небольшую группу представителей либеральной интеллиген­ции, стремившейся к демократизации советского режима. На самом деле это было не так.

Понятие “диссиденты” намного шире. Оно включало в се­бя множество различных групп противников режима, часть которых были далеки от демократических устремлений, а не­которые были заражены антисемитизмом. После многих лет холодной войны эту сторону советской действительности на Западе понимали лучше, ибо там существовали различные ре­лигиозные и национальные группы, поддерживавшие соответ­ствующие формирования в Советском Союзе.

Созданное для борьбы с внутренней оппозицией пятое от­деление КГБ подразделяло антигосударственную деятель­ность на националистическую, идеологическую и политичес­кую. “Для тех, у кого государство было за границей, – расска­зывал мне Яков Кедми, – были созданы еврейский, немецкий и китайский отделы. Далее шли отделы по националистам всех мастей, не имевших государства за границей. Затем шли религиозные отделы: пятидесятники, адвентисты седьмого дня, мусульмане, белая церковь и прочее. Дальше следовали идеологические отделы: троцкисты, анархисты, диссиденты, либералы”..

Разобраться во всем этом простому советскому граждани­ну, решившему выехать в Израиль, было нелегко. Не всегда разбирались в разношерстном диссидентстве и активисты си­онистского движения. Для тех, кто вышел из демократичес­кой среды, сотрудничество с демократическим движением было естественным, хотя меру этого сотрудничества различ­ные активисты определяли по-разному. Для тех, в ком “сио­нист” проснулся раньше диссидента и доминировал над ним, участие в демократическом движении и даже сотрудничество с ним в подавляющем числе случаев представлялось напрас­ной тратой сил и ресурсов. Разные подходы порождали дис­куссии и споры, требовавшие непростой политической и нра­вственной оценки ситуации.

Сионистское движение по определению занимало некото­рую нишу в общедемократическом движении, ибо свобода выезда и национального возрождения была частью, причем, важной частью программы демократов. Демократы, естест­венно, помогали сионистам в этих вопросах.

Должны ли были сионисты в ответ на это помогать демо­кратам во всех остальных аспектах их деятельности – если не по убеждению, то хотя бы из чувства обычной человечес­кой порядочности? Но, с другой стороны, могли ли мы после двух тысяч лет рассеяния рисковать движением ради выгля­девшей совершенно нереально идеи демократизации тотали­тарного государства, при том что наше собственное государ­ство от­чаянно нуждалось в притоке свежих сил?

Многие считали, что успешно фокусируя силы на решении достижимых эмиграционных проблем, мы в большей степени способствовали общей демократизации режима, ибо подавали пример другим меньшинствам и поднимали на борьбу значи­тельные силы на Западе.

Наши разногласия пересекали границы и зачастую вызыва­ли споры среди тех, кто поддерживал нас в Израиле и на Запа­де. Посланцы “Бюро по связям” старались убедить активистов не заниматься демократической деятельностью внутри Совет­ского Союза.

В “Бюро” считали, что при правильно организованной ра­боте удастся убедить Советский Союз отпустить часть евреев, но нет никаких шансов заставить Советский Союз согласить­ся на либерализацию государственного строя. В “Бюро” были также убеждены, что участие в демократическом движении чревато серьеными наказаниями – не только непосредственно вовлеченным в это активистам (власти реагировали на демок­ратическую активность намного жестче), но опасно для всего сионистского движения. Аресты отдельных активистов всегда влекли за собой волну обысков, допросов, усиления антисио­нистской пропаганды и общее ужесточение обстановки. Это­му научил их опыт пятидесятых годов.

Подавляющее большинство активистов движения были со­средоточены на борьбе за выезд, преподавании и изучении иврита, еврейском самиздате, национальном и культурном возрождении. Таким образом, опасения Бюро касались незна­чительной части видных активистов, пример которых мог оказаться заразительным для других. Логика “Бюро” выгляде­ла убедительно, и еврейский истеблишмент Запада поддержи­вал ее стремление не дразнить излишне “русского медведя”. Оппозиционные еврейские группы на Западе были намного снисходительнее. Они зачастую демонстративно поддержива­ли тех, кем был недоволен истеблишмент.

– Когда я первый раз вышел на волю ( имеется в виду 1968 год, Ю.К.), – вспоминает Эдуард Кузнецов,[1] – я продолжал участвовать в общих диссидентских делах, и не считал, что их нужно искусственно отделять. У Израиля была своя линия. Я не знал, была ли она искренней или они так ее представляли из тактических соображений. Но я считал, что это – чушь, по­тому что одно на другое завязано. Воп­рос для меня лично был в приоритетах: чтó на первом месте, а чтó на втором.

– Лишка хотела, чтобы евреи держа­лись отдельно.

– Это продолжение позиции Жаботин­ского, и это понятно. Но вопрос нельзя ставить абстрактно.

– Взаимопомощь, особенно в отноше­нии заключенных – да, но согласись, есть некоторое противо­речие в том, что вот мы уезжаем и, в то же время, там что-то переделываем для других, пусть потом расхлебывают.

– Уезжать-то не давали. Ты хочешь, чтобы русские тебя в этом вопросе поддержали, а когда им понадобится помощь, ты им скажешь: “Пошли вы …” Так в жизни не бывает.

– На самом деле еврейское движение было намного мощ­нее, чем диссидентское.

– Это другое дело. Но если ты приходишь к Сахарову и просишь его подписать письмо в защиту свободной эмигра­ции, и он подписывает, а потом он предлагает тебе подписать письмо в поддержку демократических преобразований, чтó ты ему скажешь? “Нет, это меня не касается!”? Не бывает в жизни так. И потом – это же не единичный акт, а живой про­цесс, в котором и ты участвуешь, и они участвуют.

Для бывших диссидентов, принявших решение об отъезде, а таких было немало, вопрос о сотрудничестве с демократиче­ским движением был естественным продолжением их преж­ней активности, разве что акценты несколько менялись. Те­перь они больше боролись за свободу выезда.

Виталий Рубин, основатель и бессменный руководитель гуманитарного семинара вплоть до отъезда в Израиль (1972-1976) и его жена Инна, безусловно, относились к этой кате­гории. Прошедший советские лагеря Виталий Рубин в 1976 году стал одним из основателей московской Хельсинкской группы. Инна Рубина, в девичестве Аксельрод, происходила из семьи “врага народа”. Ее отец, советский разведчик, был арестован в 1938 и расстрелян в 1939 году.

– Вы вначале проявились как диссиденты? – обратился я Инне Рубиной.[2]

– Безусловно.

– А Шестидневная война вас затронула?

– Это было первое, что нас действительно потрясло. Мно­гие помнят, конечно, приезд Голды, но я тогда была далека от этого. А вот Шестидневная война… Мы, конечно, слушали “Би.Би.Си.”, но когда вначале услышали от советских весь этот ужас, у меня просто болело сердце. И вот тогда, именно тогда я впервые почувствовала, что я – часть Израиля. Это было решающим. А потом, конечно, “самолетный процесс”.

– Во время “самолетного процесса” вы уже подписывали письма?

– Мы писали и подписывали, потом, уже ближе к отъезду, Виталий вошел в Хельсинкскую группу – по еврейским делам.

– Он ведь был одним из основателей Хельсинкской группы?

– Да… Идея была Андрея Амальрика, но он сказал, что сам не хочет таким образом “высвечиваться” и кинул ее Орлову. Тогда все началось.

Из видных активистов сходной, но более осторожной пози­ции, т.е. сотрудничества с демократами по еврейским делам, придерживались Владимир Слепак, сменивший Рубина в Хе­льсинкской группе (“Я не против демократии и прав человека. Я и сейчас не против, и тогда меня это не отталкивало”), и Эйтан Финкельштейн, член Хельсинкской группы в Вильнюсе.

– Как ты относился к диссидентам? – спросил я Эйтана.[3]

– Это был очень болезненный вопрос для всех – и для ме­ня, в частности. Надо сказать, что диссиденты были разные. Были совершенно “черные” диссиденты, например, Иванов-Борисов, и были замечательные люди, отец Сергей Желуд­ков, например, – светлый, излучающий, замечательный че­ловек, отношения с которым были очень хорошие. Я четко очертил границы и сказал, что я не православный и не хрис­тианин, и даже не захожу в православные храмы, но, с другой стороны, я и не верующий, а просто традиционный еврей. Бы­ли диссиденты другого свойства. Одной из ключевых фигур такого рода был отец Александр Мень. Я с ним познакомился в шестьдесят втором году, и вначале мне показалось, что, агитируя за Христа, он просто шутит. Он пользовался боль­шой популярностью среди неустроенной русско-еврейской интеллигенции. Сегодня из этого человека сделали священ­ную корову, но через много лет после того, как его уже нет в живых, можно сказать, что он представлял собой очень ев­рейский тип активиста. К этому же типу относились Троцкий, многие большевики и революционеры. Такие люди увлека­ются какой-то идеей, представляют ее в упрощенном виде для масс и борются за нее всеми силами и средствами. Они готовы пойти за нее на плаху. Таким был Мень. Сегодня, ко­гда все улеглось, читая его труды понимаешь, что как рели­гиозный философ он “ноль”. Он просто популяризатор право­славной веры, и больше ничего. То есть он не идет ни в какое сравнение ни с Семеном Франком, ни с Сергеем Булгаковым, ни с Федотовым. То, что он был популяризатором, это, конеч­но, не грех. Грех его в том, что он обманывал людей. Он всег­да говорил, что под сводами православной церкви нет ни эл­лина, ни иудея. Это неправда, потому что в православ­ной цер­кви антисемитизм всегда господствовал, он и сегодня господствует и, в конечном счете, сам Мень пал жертвой этого антисемитизма.

– Эйтан, антисемитизм по мнению многих исследовате­лей является одним из кодов христианской цивилизации, а в православной церкви он силен особенно. Православие начало возрождаться в России, и от него снова пошел махровый ан­тисемитский душок.

– Совершенно верно. Мень был очень добрым и отзывчи­вым человеком. Он не жалел сил и средств на помощь людям и многих обратил в православие, но, в конечном счете, это кончилось ничем, потому что очень многие его крестные дети при первой возможности разъехались в разные страны, и бо­льшинство из них быстро забыли, что они состоят в правос­лавии. Некоторые вернулись обратно, как, например, Мелик Агурский. В Москве еще сохранились почитатели отца Меня, но попадаются уже, хотя и редко, здравые отзывы. Если бы отец Мень родился на десять лет раньше, он вполне мог стать комсомольцем, пламенным большевиком, а если бы ро­дился на десять лет позже, то – сионистским активистом типа Слепака или Хавкина.

– А как насчет правозащитников и демократов?

– С ними сложнее определиться. Базовая платформа та же. Я тоже демократ, и права личности мне важны. Трудности были другого рода. Я знал, что очень многие в еврейском дви­жении против тесных контактов с диссидентами, Лишка про­тив, Леванон против, но я не любил никому особенно подчи­няться и действовал на основании сложившихся личностных отношений. В правозащитном движении были крупные лич­ности. Таким был Андрей Дмитриевич Сахаров, вокруг кото­рого было много людей. Я с ним познакомился в шестьдесят восьмом году. У нас сложились теплые, с моей стороны – да­же дружеские отношения. Были также некоторые общие науч­ные интересы. Я занимался лазерами, и он ими интересовал­ся. Я бывал у него на даче, а он довольно часто бывал у меня в Вильнюсе. Я, конечно, делал для него все, что мог. Он тоже помогал.

– Андрей Дмитриевич – наша всеобщая любовь, но демок­раты ведь ставили задачу реформировать Россию.

– В том то и дело. Я никогда не мог напрямую принимать участие в диссидентском движении по двум причинам. Вторая – это та, о которой ты сейчас сказал. Я все-таки родился в Свердловске и более или менее близко знал русский народ. У этого народа много положительных качеств. Но русский чело­век, в отличие от западного, совершенно не представляет се­бе, что такое индивидуальная свобода, что такое личность. Ему, на самом деле, это не нужно: демократия западного типа в России внутренне невозможна. Должно пройти много време­ни, должна произойти какая-то социально-психологическая трансформация, чтобы это привилось. Я думаю, что желаю­щих жить по-западному, в качестве индивидуальных особей, в России ровно столько, сколько было демократов. Нынешняя жизнь это вполне подтверждает. Это вторая причина, а пер­вая проявилась уже в Литве: всякое литовское демократичес­кое движение сводилось к борьбе за независимость Литвы. По моему требованию мы четко оговорили, что в литовской Хельсинкской группе не могут принимать участие люди, бо­ровшиеся с советской властью с оружием в руках. В какой-то момент ограничение нарушили, и я заявил, что выхожу. До этого я входил в группу в качестве представителя еврейского движения, хотя, конечно, участвовал в обсуждении и голосо­вании по всем вопросам.

– Эйтан, ты – еврей с отличными от коренного населения ментальностью и представлениями о жизни. У тебя не воз­никало моральных проблем в связи с тем, что ты собирался переделывать на демократический лад страну, из которой сам уезжал?

– Это не совсем так. Я же не хотел ничего переделывать, и они ничего не хотели переделывать. Это ведь правозащитная организация. Арестовали такого-то человека. За что? За то-то и то-то, как правило, ни за что. И Хельсинкская группа инфор­мирует мировую общественность и политические круги о том, что нарушены права человека. Наши права, права евреев то­же нарушались. Вообще, права человека имеют универсаль­ную ценность. Любой еврей, любой израильтянин может при­нимать участие в организации “Международная амнистия” и тому подобное. Это совершенно ничему не противоречит. Ког­да наша работа в Хельсинкской группе выходила за рамки та­кой правозащитной деятельности, я всегда протестовал, вста­вал и уходил.

– Евреи нередко участвовали в делах, которые их не каса­лись. Нашему поколению повезло, появилось свое государство и свои национальные задачи. Может быть стоило направить энергию на них, а не на реформирование государства, в кото­ром ты так или иначе жить не собирался?

– Я еще раз хочу сказать, что правозащитное движение не связано ни с каким реформированием, ни с каким изменени­ем. Вот мы евреи обращались за помощью к американцам, к французам, это ведь тоже не их дело.

Наиболее ярким симбиозом сиони­ста и демократа семидесятых годов стал Натан (Анатолий) Щаранский. (1948). Он родился в семье советского журналиста, с золотой медалью окон­чил школу (Донецк, 1966 год), сумел поступить в то непростое время в Мос­ковский физико-технический институт. Мечтал заниматься физикой и матема­тикой, еще в студенческие годы обо­жал Сахарова как ученого и мужест­венного диссидента (знаменитое пись­мо Сахарова руководителям советского государства ходило на физтехе в “самиздате”), в девятнадцатилетнем возрасте за­интересовался Израилем, увлекся сионизмом. Обладая хоро­шим знанием английского языка, со временем стал пресс-сек­ретарем сионистского движения. Щаранский быстро вышел за границы собственно сионистского движения и стал одним из видных диссидентов. Он одинаково комфортно ощущал себя в обеих ипостасях, несмотря на давление со стороны еврейс­кого истеблишмента – прекратить активное участие в демок­ратическом движении. Был одним из основателей Хельсинк­ской группы, много работал лично с Андреем Дмитриевичем Сахаровым. “Как еврейский активист, – объяснял он,[4] – я ес­тественно представлял там интересы нашего движения, много занимался подготовкой документов по ситуации с отказника­ми. В то же самое время я был официальным спикером Хель­синкской группы и в качестве такового имел дело с докумен­тами по проблемам пятидесятников, крымских татар, узников совести и т.д.”. В марте 1977 года Щаранский был арестован, обвинен в шпионаже, измене родине и других преступлениях против режима и приговорен к тринадцати годам заключения. Через девять лет его освободили досрочно и выпустили – в рамках “пакетной сделки” по обмену. Продолжая активную борьбу на Западе, Щаранский стал самым известным сионис­том-диссидентом-демократом Советского Союза.

– Ты был студентом  первого курса, совершенно советс­ким еще человеком, когда произошла Шестидневная война. Как она на тебя повлияла? – спросил я Натана.[5]

– Во-первых, нужно понять, что такое “совершенно совет­ский человек”. Как и большинство евреев, я был с достаточ­ной диссидентской подкладкой, то есть с достаточным коли­чеством цинизма в отношении советской действительности. Было понимание антисемитизма, я был одним из последних евреев, поступивших на “физтех”, и мы годами говорили о том, что означает для еврея поступить в такой элитарный ин­ститут. Известно, что на “физтехе” существовала внебалль­ная система приема, т.е. могли принять с пятнадцатью бал­лами и не взять с двадцатью. Это давало возможность для принятия политических решений. Известно, что еврею нужно было иметь на два-три балла больше, чем нееврею.

– Я слышал, что ты окончил школу с золотой медалью.

– Естественно, с золотой, и у меня были победы на разли­чных украинских олимпиадах по физике и математике, я был кандидатом в мастера спорта по шахматам, то есть были вся­кие плюсы, но при этом были и очень тяжелые экзамены, и со­беседование, которое считалось решающим. То, что я посту­пил, воспринималось как большой успех для еврея.

– То, что твой отец был журналистом, могло помочь?

– Он работал в журнале “Уголь Донбасса”, я приехал из провинции. На “физтехе” нужно было быть родственником ка­кого-нибудь известного академика типа Ландау или Капицы, это могло бы помочь. А провинциальный журналист – даже речи не было.

– Известно, что даже большие способности не всегда ре­шали дело. Наверное, еще и удача?

– Понятно, что я мог и не поступить. Но я два года готовил­ся, участвовал в олимпиадах… уже давно, еще в возрасте че­рырнадцати-пятнадцати лет, решил, что “башня из слоновой кости”, которую я себе выбираю, это теоретическая физика и математика. В то же время я был достаточно критично нас­троен по отношению к системе, то есть потенциально созрел для диссидентства. Не хватало одного – смелости выступать против режима. И не было никакой надежды что-либо изме­нить. Было ощущение, что единственный путь изменения – это через науку.

– Диссидентство в семье каким-либо образом присут­ство­­вало или это твои собственные наблюдения?

– В семье довольно откровенно говорили о проблемах. В моих книгах я описываю момент, с которого я стал лояльным советским гражданином. Мне было пять лет, когда умер Ста­лин. Мы жили в коммунальной квартире, три семьи вместе. Я и мой старший брат, которому было семь лет, были вечером дома. Убедившись, что соседи не слышат, отец объяснил нам, что умер Сталин и что это большое дело для нас, евре­ев. Сталин уничтожил очень много людей и в последнее вре­мя начал уничтожать евреев и даже готовилась – он же жур­налист, и были слухи – акция массового выселения евреев, и это была большая угроза для всех нас. Но вот сейчас Сталин умер, и это большое чудо: теперь ситуация для евреев, по-видимому, будет лучше. “Но, – сказал он, – не говорите об этом никому и делайте то, что делают все”. На следующий день я пришел в детский садик и должен был вместе со всеми пла­кать, петь песню “Спасибо товарищу Сталину за наше счаст­ливое детство”.

– То есть у тебя эта раздвоенность началась с самых детских лет.

– Да, это момент, с которого я стал лояльным советским человеком. Это то, что называется у меня в книге “двоемыс­лием”. Мне было пять лет, когда я понял, что есть вещи, о ко­торых можно говорить только в семье, и есть официальные законы, по которым ты живешь и притворяешься: должен пла­кать, когда тебе говорят плакать, петь песни, когда тебе гово­рят петь. Такая раздвоенность крайне дискомфортна. Я не был диссидентом, поскольку не выходил на Красную Площадь и не распространял самиздат, но мне было страшно диском­фортно от постоянного двоемыслия. Или тема антисемитиз­ма, которая играла такую большую роль во всех обсуждениях в семье: куда можно пойти, а куда нельзя, куда возьмут на ра­боту, а куда не возьмут. Эта проблема могла обсуждаться то­лько в семье и с несколькими ближайшими людьми, но не в широком кругу – тоже источник дискомфорта. Или постоянная необходимость спросить “Екс нострис?” (латынь, “Из на­ших?”). Если это один из наших, то можно говорить, а ес­ли нет – то нельзя. Так прошло мое детство. То есть с одной стороны это убегание в шахматы, физику, математику, я пони­мал, что должен этим заниматься, а с другой – дискомфорт от “жизни по лжи”, как Солженицын это позже назвал.

– Было ли у тебя ощущение определенной стыдности от того, что ты еврей?

– Это был скорее дискомфорт от того, что как бы не насто­ящей жизнью живешь. Ты стараешься жить по-настоящему, когда занимаешься математикой или играешь в шахматы – там ты не врешь, там все ясно, ты никого не обманываешь. А для того, чтобы продолжать карьеру, ты все время говоришь не совсем то, что думаешь. Вернее ты говоришь то, что дума­ешь, но многое из того, о чем думаешь, ты не говоришь.

– Шестидневная война, тебе девятнадцать лет…

– В конце первого курса происходит Шестидневная война, которая, кстати, практически полностью закрыла евреям дос­туп в Московский физико-технический институт, так что я был одним из последних. Конечно, надеялся, что Советский Союз не слишком преуспеет с фашистскими арабскими государст­вами и с риторикой, в которую никто не верил. Через несколь­ко дней после войны я начал понимать, что ситуация вокруг меня меняется очень быстро. С одной стороны ограничения для евреев могли быть еще более жесткими, а, с другой сто­роны, начинают относиться к тебе с уважением, говорить про Израиль с уважением. Анекдоты другие появляются. Если ра­ньше к тебе относились как к хорошему человеку, но больно­му, (что делать – еврей!), то теперь это были евреи, которые не побоялись вызвать на себя гнев Советского Союза и всего арабского мира и даже преуспеть. В Шестидневную войну произошло несколько вещей. Она заставила меня задуматься над тем, что от связи с Израилем, возможно, проистекает ка­кое-то уважение, какая-то сила, хочешь ты этого или нет, и от этой связи не убежать, и – может быть – от нее даже не нужно убегать. Эта связь определяется гоями (ивр., идиш, нееврея­ми), а не тобою.

Дальше произошло несколько вещей, не связанных непос­редственно с Израилем. В апреле шестьдесят восьмого года Сахаров написал свое первое письмо руководителям Советс­кого Союза, в котором публично высказывал критику системы. Он еще старался быть лояльным, но объяснял, что зажимая свободу мысли, страна будет безнадежно отставать в науке и никогда не станет передовой державой.

Письмо стало распространяться в самиздате на “физтехе” и очень активно читалось. На “физтехе” хорошо знали, кто та­кой Сахаров. Этот человек имел больше всех наград, он в двадцать восемь-двадцать девять лет стал крупнейшим уче­ным, соединил теоретическую физику с ядерными разработ­ками и дал теоретическую базу для разработки водородной бомбы. То есть это был человек, находившийся на вершине научной иерархии. Я, еще только пытавшийся попасть в эту “башню”, чтобы убежать от внешнего мира, от всей этой лжи, вижу перед собой человека, сделавшего такую карьеру, кото­рую мне никогда не сделать. И этот человек “на вершине” по­нимает, что в научной “башне” не спастись, что если ты хо­чешь быть честным человеком, ты должен начать говорить правду. Я начал осознавать всю иллюзорность попыток при­способиться. Если ты чувствуешь ложь сейчас, ты будешь еще сильнее чувствовать ее потом. Пример Сахарова влиял на меня на протяжении многих лет. Поэтому, став еврейским активистом и диссидентом, я был несказанно рад, когда мне удалось присоединиться к Сахарову и помогать ему. И третья повлиявшая на меня вещь – это август шестьдесят восьмого года, когда Союз вошел в Чехословакию.

– Это на многих повлияло.

– Восемь человек вышли на Красную площадь. “Физтех” очень интересное место. С одной стороны это вундеркинды, занятые наукой, а с другой – именно как вундеркинды они поз­воляли себе больше других. Советская власть понимала, что им нужны более интеллектуальные дискуссии, посылала к ним людей, способных более откровенно обсуждать пробле­мы и поэтому там диссидентством все время пахло. КГБ при этом всегда строго следил… Вот, мой приятель Володя Бах­мин перешел черту, его сразу же исключили, и он впоследст­вии стал известным диссидентом. Когда восемь человек выш­ли на Красную площадь – студенты знали некоторых из них, – ты начинаешь понимаеть, что есть люди… Происходят собы­тия, от которых тебе просто стыдно быть гражданином Совет­ского Союза. Ясно, что все симпатии на стороне “Пражской весны”, но ты понимаешь, что у тебя не хватает мужества ска­зать это открыто, как сделали эти люди. На “физтехе” была стенгазета, на которую каждый мог вывесить все, что хотел. Я регулярно читал прессу на английском языке. Это была, есте­ственно, коммунистическая пресса, но я очень любил английс­кий язык, и это было то, что можно было читать.

– Английский у тебя еще со школы?

– И со школы, и потом… я любил английский, много читал. Как сказал Сахаров, это то, что привело меня в тюрьму. В “Морнинг стар”, газете английских коммунистов, я прочитал о том, как Сахаров объявил о создании своего комитета по пра­вам человека вместе с Чалидзе и Твердохлебовым. Помнишь, это было в семидесятом году. Я знал про это, уже слушал “Го­лос Америки”, но тут смотрю – коммунистическая газета пуб­ликует критическую статью, но при этом дает много интерес­ных фактов. Я перевел статью на русский язык и повесил, ведь газета продается в Советском Союзе.

– Подписался?

– Я уже не помню, но я не скрывал это. Через какое-то вре­мя меня вызывают в первый отдел. Я не отрицаю. “Да, – гово­рю, – не все же читают по-английски”. “Да, но кому в голову пришла такая идея?” “Мне, естественно, это же я читаю “Мор­нинг Стар”. “Но почему именно о Сахарове? Есть ли у вас ка­кие-то связи?” “Нет” “А на какой пишущей машинке вы это на­печатали? А вы умеете печатать на пишущей машинке?” “Взял у кого-то и – одним пальчиком”. Это был настоящий до­прос, первый в моей жизни. Я еще не знаю о системе Альб­рехта, Есенина-Вольпина, ушел в глухую защиту: “Я все сам сделал…” Тогда они мне говорят: “Это все серьезно, наши враги пытаются…” “Какие враги! – говорю. – Это же комму­нисты”. “Ну ладно, для первого раза – вы просто не поняли, мы это понимаем… Мы вот о чем вас попросим: сообщайте нам, если кто-нибудь захочет поговорить о Сахарове”. Тут я понял, зачем им это все. “Знаете, – говорю, – я это делаю только по­тому, что считаю важным, чтобы студенты знали, чтó происходит в коммунистической прессе. Я, в общем, занят физикой, математикой и такими вещами не занимаюсь”. “С на­ми лучше дружить, а не ссориться”, – говорят. “Да я не хочу с вами ни дружить, ни ссориться. Я пришел заниматься физи­кой и математикой”. И вроде как разошлись. Но после этого стало ясно, что никакой речи о продолжении научной карьеры в институте у меня нет. Декан потом спросил – он хорошо ко мне относился: “У тебя неприятности с “первым отде­лом”?” “Вроде нет никаких, может быть у них есть”. Валял дурака, понятно, но стало ясно… хотя это было уже не так ва­жно, поскольку уже были мысли в какой-то момент объявиться и начать борьбу за выезд в Израиль. Вот ты спрашивал, был ли я заметным человеком в институте. Такие вещи, понятно, обсуждались.

Еще до того, как я окончил “физтех”, я стал время от вре­мени приходить к синагоге. Первый раз пришел на Симхат То­ра (ивр., праздник в честь дарования евреям Торы) еще в ше­стьдесят восьмом году. Было колоссальное скопление евре­ев, которые знали, что это день, когда надо веселиться, но не знали, что именно нужно петь. Поэтому пели все, начиная от “Евреи, евреи, кругом одни евреи…” и до Высоцкого – против антисемитов.

То есть, с одной стороны, моральное давление ситуации на меня усиливалось, а, с другой стороны, развивалась тема, что у меня, в отличие от других, есть страна, есть история. Я только начинаю ее изучать, читать первые книжки и пони­мать, что все это про меня. Нужно только сменить направле­ние мысли, поставить себя в другую историю, и ты начинаешь чувствовать себя намного увереннее. Но это был медленный процесс. Не так просто было познакомиться с первыми семь­ями, которые собирались ехать в Израиль.

– Когда и как это произошло?

Мои родители продолжали жить в Донецке, в Украине. Я приезжал туда на каникулы. У нас был знакомый в Горловке, еще большей провинции, который в шестьдесят седьмом-ше­стьдесят восьмом годах решил ехать в Израиль. Уехать из Го­рловки было совершенно невозможно, посадили бы тут же, поэтому он поменял квартиру, переехал в Вильнюс, и, в конце концов, уехал оттуда в семьдесят первом году. Я познакомил­ся с этой семьей в шестьдесят седьмом. Он уже начал соби­рать “самиздатовскую” литературу, привозил ее из Одессы, а я специально приезжал из Москвы, чтобы почитать эту лите­ратуру. В Москве у меня еще не было знакомых сионистов, и я специально ехал в Горловку, а потом в Вильнюс, чтобы почи­тать.

– То есть можно сказать, что это было уже сильно у тебя…

– Это меня страшно заинтересовало. Я продолжаю делать свою карьеру в Московском физико-техническом институте, но понимаю, что начинаю там задыхаться. Я хорошо себя чувст­вовал, когда дорывался до этой литературы.

– Родители знали?

– Знали, симпатизировали и страшно боялись одновремен­но. От имени его дочки, бывшей моей приятельницей, я полу­чил мой первый вызов как от невесты. Он пришел в начале семьдесят второго года, на последних месяцах института.

– Вызов – шаг непростой, ты “раскрываешься”.

– В начале семидесятого года, еще до Ленинградского про­цесса, я начинаю серьезно обсуждать вопрос о том, что, в конце концов, подам документы на выезд. Началось с офици­альной пресс-конференции о том, что советские люди не хо­тят уезжать в Израиль… март семидесятого, по-моему. Вот тогда как раз я пришел домой и сказал, что собираюсь уез­жать.

– В результате той конференции появилось письмо трид­цати девяти, написанное Чалидзе.

– Пресс-конференция, я думаю, сыграла огромную положи­тельную роль. Почему? Потому что она разнесла этот вопрос по всему Советскому Союзу. Для тех евреев, которые не слу­шали “Голос Америки” или “Голос Израиля”, становилось по­нятно, что такая проблема существует, что есть много людей, которые не боятся, уезжают, что происходит что-то большое, и советская власть вынуждена проводить такие пресс-конфе­ренции. Я сейчас встречаюсь с людьми в самых разных час­тях мира. Они рассказывают о том, как они слушали передачи “Би.Би.Си.” и “Голоса Америки” про то, что происходило со мной. Почему им это было важно? Потому что это помогало им сделать собственный шаг.

– Цепная реакция.

– Если бы Нахшон не прыгнул в воду, то никакого пересе­чения Красного моря не было бы. Это настолько очевидно, а в Израиле есть деятели, которые утверждают, что борьба отка­зников к миллионной алие отношения не имеет, что отказники, конечно, большие герои, но они никому не были известны, они сами по себе. Идиоты! Ничего общего с действительностью. “Бюро по связям” было совершенно уверено, что алия проис­ходит только потому, что оно очень умело ведет переговоры с советскими властями с помощью американцев. А из отказни­ков героев делают они, потому что герои нужны. Вот мы этого сделали, другого… Они мне сказали: “Если ты не прекратишь, мы тебя заменим и сделаем героем другого”. Ну, хорошо.

– Тебе сказали это до того, как тебя посадили?

– И до того, как посадили, и после того, как я вышел. Пом­нишь большую демонстрацию в Вашингтоне в восемьдесят седьмом году? Когда за год до этого я выступил с предложе­нием о демонстрации, все еврейские организации были про­тив. Они считали, что евреев обвинят в том, что они за войну в то время, когда начал разворачиваться детант. И, во-вто­рых, что в Советском Союзе нет никаких четырехсот тысяч евреев, желающих выехать. А самое главное, что нет никакой возможности привести зимой сотни тысяч евреев в Вашинг­тон. Специалисты подсчитали, что в декабре можно собрать только семнадцать тысяч. Лишка, естественно, это поддер­живала – “Не будем рисковать”, и т.д. Я, естественно, продол­жал, переехал просто на три месяца в Америку, объехал там тридцать два города. Самодеятельные группы идею демонс­трации везде поддержали. Лишка поняла, что это становится серьезной проблемой, и заявила, что если я не прекращу, ме­ня в качестве лидера советской алии заменят Бегуном.

– Кто это сказал?

– Он сейчас уже покойный, я не хочу… потом это было опу­бликовано в прессе, анонимно, правда. Это был один из руко­водителей “Нэшэнэл конференс” по согласованию с “Бюро по связям”. В Бюро работали очень положительные люди, играв­шие важную роль, но они понимали дело таким образом, что только они решают, что можно и что нельзя – большая поли­тика. Нужны такие виды отказников или другие, такой вид де­ятельности или другой – это мы решаем. А если вы будете де­лать не то, что мы хотим, то мы вас изымем.

– Натан, они считали, что потенциал алии из Советского Союза составлял несколько тысяч человек.

– Четыреста тысяч человек – это цифра, которую начали использовать Авиталь (жена Щаранского, Ю.К.), Менделевич и другие. Оценка была сделана на основании количества от­правленных вызовов, которые еще не были использованы. Авиталь в восемьдесят пятом году собственноручно, можно сказать, обошла всех сенаторов и конгрессменов и добилась принятия резолюции, требовавшей освобождения меня, дру­гих узников Сиона и всех четыресот тысяч, желавших уехать. Лишковцы буквально в последний момент вытащили из резо­люции слова “четыреста тысяч” и заменили их на “тысячи и тысячи”. Они боялись играть с такими цифрами, но это другой вопрос.

– Вызов пришел на тебя одного?

– На одного. Родители страшно боялись. Мать говорила: “Я тебя, конечно, благословляю”, а отец: “Толя, ты не знаешь, какие они, ты не знаешь, что такое КГБ, как это может быть опасно”. И тут я узнал страшную тайну. Я знал, что у отца бы­ло два младших брата. Оказалось, что был еще третий брат, самый старший, который еще в двадцатом году был аресто­ван в Одессе за сионистскую деятельность. Ему было пред­ложено либо пойти в тюрьму, либо немедленно эмигрировать. Он уехал в Палестину и принял фамилию Шарон, поэтому я думал, что тоже буду Шарон. Потом он тяжело заболел маля­рией и уехал в Америку, я его еще успел застать в живых. И все эти годы родители скрывали, что у них есть родственники за границей, боялись.

– Натан, ты довольно долго был с “хунвэйбинами”.

– Да, и довольно быстро стал понимать, что “хунвэйбины” это хорошо, но весь процесс намного более широкий. И тут большую роль сыграл Саша Лунц, бывший единственным из “бонз”, поддерживавшим хорошие отношения с “хунвэйбина­ми”. У меня с ним сложились добрые отношения. Он предло­жил начать собирать информацию по городам. Ты же пом­нишь, пошли аресты…

– Лунц, насколько я знаю, участвовал в написании анали­тических отчетов на Запад и в Израиль. Это была часть ра­боты для подготовки отчетов?

– Совершенно верно. Поскольку я участвовал в подготовке всех четырех аналитических отчетов, я могу совершенно точ­но это сказать. Собственно, первый отчет я писал вместе с ним.

– Ты можешь вспомнить, когда это было?

– Первый отчет был в сентябре-октябре семьдесят четвер­того года. Потом мы делали это каждые полгода.

– И выезжали в города перед каждым отчетом?

– Нет, уже не таким организованным образом, потому что если ездить организованно, то КГБ легко отлавливал. К тому времени появились серьезные подозрения в отношении Ципина.

– Кто ездил?

– Я, Володя Давыдов, Захар Тескер, Толя Малкин, Иосиф Бейлин, Лева Гендин… если ты помнишь, у него был великий побег из Кишиневской тюрьмы.

– Лева рассказывал, что его там чуть не убили. Это то­же было связано с той ознакомительной поездкой?

– Да. О поездке узнали, как потом выяснилось, от Ципина. Но мы не сказали ему, кто и куда едет. В результате за всеми нами пошли “хвосты”. На моих глазах Лева Гендин от них отор­вался через запасной выход ресторанчика, который был внизу под улицей Архипова. Эти “хвосты” искали его, чуть ли не с ку­лаками наступали – “где Гендин? ” А он как бы вышел в туалет и исчез. Он ехал в Кишинев.

– Каждый ехал в свой город?

– Да, каждый в свой город – поодиночке или вдвоем. Мы с Малкиным приехали в Ригу. За нами очень плотно следили, но в Риге удалось оторваться, и в Минск мы приехали уже без “хвостов”. Однако в конце дня, когда мы уже садились в поезд, нас задержали. Некто Игольников, возивший нас там на ма­шине, через два года давал показания на моем процессе.

– Как это квалифицировалось?

– Сбор враждебной антисоветской информации. Тогда он был шофером Овсищера, помогал нам. Оказался одним из “стукачей”.

– Что произошло на Минском вокзале?

– Меня и Малкина задержали, составили протокол, конфи­сковали все собранные документы и потом выслали. А Генди­на, поскольку он сбежал от “хвостов”, посадили на пятнадцать суток, и он оттуда тоже сбежал… без документов. Потом он жил несколько месяцев у Саши Лунца.

– Вы ездили еще несколько раз?

– Да, но не перед каждым письмом. Время от времени.

– А по телефону?

– Была телефонная связь. Но одно дело телефонный раз­говор, другое – документы. Ты же знаешь, люди любили пере­давать их лично, с подписями. Это ведь делалось не только для нашего аналитического письма, но и для передачи доку­ментов на Запад.

– Натан, финансовые вопросы решал Лунц?

– В смысле поездок – да.

– Я помню, ты посещал семинар Лернера.

– В семьдесят третьем-семьдесят четвертом годах я стал ходить на се­ми­нар к Воронелю, потом стал ходить на семинар к Лернеру, а потом на се­ми­нар к Рубину, что тоже было важной частью приобщения к отказной жизни.

– Для тебя это была часть инфор­мационного пространства для разго­вора с иностранцами и “корами” или присутствовал и академический ин­терес?

– Не забывай, я все же с “физтеха”. Я думал, что вернусь к науке, поэтому возможность продолжать какое-то интеллекту­альное околонаучное общение было своего рода отдушиной, как, скажем, играть в шахматы в карцере с самим собой.

– Ты быстро вошел в сферу отношений с иностранными корреспондентами, даже, кажется, подружился с ними.

– Да, с легкой подачи Лунца, и не только его, я стал все бо­льше встречаться с иностранными туристами и журналиста­ми. Тогда я впервые познакомился с Робертом Тоттом. С жур­налистами у меня сложились очень хорошие отношения, но они были профессиональными. Что это означало? Что мы пе­редавали им информацию, и они помогали нам в чем-то. Бы­ла определенная группа журналистов и дипломатов – амери­канских и английских, – которые получали для нас литературу и пересылали наши письма.

– Спектр твоей активности постоянно расширялся. Ты работал с центральными фигурами в сионистском движе­нии, активно вышел на связь с иностранными корреспонден­тами и дипломатами, стал тесно сотрудничать с Сахаро­вым, потом Хельсинкская группа… – Не много ли?

– Если ты хочешь понять, почему меня арестовали, то я думаю, что это положение достаточно центральной и очень раздражающей КГБ фигуры. Я думаю, пик их раздражения пришелся на время, когда я дал интервью телекомпании “Гранада”. Был, если помнишь, такой фильм, когда приехали ино­странцы, сделали большие интервью, секретно вывезли кас­сету, обманули КГБ, и потом сорокапятиминутный фильм про­шел по всем станциям западного телевидения.

– Это – когда ты давал интервью в машине?

– Да, в машине. Потом я организовал интервью Слепака в машине. Это была целая операция, заранее подготовленная летом семьдесят шестого года. Демонстрировали фильм осе­нью. Этого КГБ мне никак не мог простить, я видел это потом по материалам дела. Иностранным туристам сказали, что есть такое желание. Договорились, где мы их встретим. Они приехали, и несколько дней я с ними ездил. Нас, конечно, не могли не заметить. Машину они водили сами, причем, движе­ние у них левостороннее, так что они постоянно нарушали, нас останавливала милиция. Что мы сделали? Приехали дру­гие туристы из другой страны, это было запланировано зара­нее, где-то с ними пересеклись и забрали отснятые пленки. После этого наши гости продолжали снимать. Естественно, при выезде их задержали, все пленки конфисковали, но глав­ные пленки уже были на Западе. После этого “Гранада” сдела­ла фильм “Рассчитанный риск”, и это было впервые – интер­вью прямо из центра Москвы с отказниками, дисси­дентами. Это произвело сильное впечатление. То есть, с одной сторо­ны я очень раздражал КГБ, а с другой стороны у меня не было такого веса, как, скажем, у Лернера, Левича или Слепака.

– У тебя, конечно, был какой-то уникальный путь в том смысле, что для тебя Сахаров еще на “физтехе” был яркой, культовой личностью, объединявшей личные и профессио­нальные качества, и судьба тебя на него вывела. Но в прин­ципе большинство активистов были за очень сдержанные отношения с диссидентами. Помогать узникам, скажем, да, но заниматься вопросами реформирования той страны – сколько можно поливать еврейской кровью чужие алтари? Тем более, что ничего хорошего в российской истории евреям от этого не было.

– Я не считал, что поливаю ее моей кровью. Сионистское движение активно пользовалось авторитетом Андрея Дмит­риевича Сахарова, обращались ко мне неоднократно, и Са­харов делал соответствующее заявление, шел, как ты зна­ешь, всегда к зданию суда, где судили узников Сиона, и тем самым привлекал в тысячу раз больше внимания мировой общественности, чем все мы вместе взятые.

– Его приводил ты?

– В тот период, когда я с ним работал, приводил я. Но это неважно. Он делал это не из-за хороших отношений со мной, а в силу своих убеждений. И когда – я сейчас перепрыгиваю на много лет вперед – в восемьдесят шестом году я освобо­дился и приехал на мой первый конгресс по советским евреям – Лишка их проводила каждые два года, – Сахаров был еще в ссылке. Я произношу там популярную речь, все меня очень любят. Среди прочего, помимо всех наших дел, я говорю: “Здесь сидят люди, которые неоднократно просили меня полу­чить от Сахарова письмо поддержки. Он никогда не отказы­вал, и мы знаем, как важна была его поддержка. И вот сейчас начинают улучшаться отношения с Советским Союзом, меня освободили и прочее, давайте обратимся к ним с просьбой из гуманитарных соображений освободить Сахарова из ссылки”. И вскочили один за другим, не хочу называть фамилий, люди еще живы, и начали говорить, что, конечно, Сахаров великий человек, но нас никто не будет учить правам человека. “Будет глубокой ошибкой, если мы позволим себе вмешиваться во внутренние дела Советского Союза и просить освобождения Са­харова”. Я считаю, что, во-первых, это морально очень низ­кий уро­­­вень, а во-вторых, это очень невыгодный уровень. Нам было очень выгодно сотрудничество с силами мира и свобо­ды. Я допу­с­каю, что могут быть разные мнения, но тот факт, что Лишкат   Ак­е­­­­­шер заняла такую позицию, что если ты в этом во­п­­­ро­­се не с на­­ми, то мы тебя уничтожим, было очень проб­лемно и опасно.

– Я думаю, что “Бюро по связям” беспокоила не только личность самого Щаранского, но и то, чтобы за Щаранским не пошли десятки других. Их интересовало движение. Они уже сталкивались с тем, что десятки и сотни людей были арестованы в самом начале их пути в Советском Союзе. Нельзя, конечно, отрицать и  того, что менталитет у некоторых из них был достаточно местечковый.

– Я не думаю, что их беспокоило то, что за мной пойдет много людей. Они понимали, что много не пойдет. Они счи­тали, что у них есть что-то вроде негласного соглашения с КГБ, о котором они никогда не договаривались, что до тех пор, пока мы не вмешиваемся в их внутренние дела, нам по­немножку будут давать уезжать. А вот теперь из-за Щаран­ского они разозлятся и не дадут нам уезжать. Это супермес­течковая ментальность.

– Натан, там присутствовало и другое. Всегда, когда есть хотя бы один еврей в деле, всех собак вешают на евреев, и они несут коллективную ответственность.

– Но у диссидентов же было достаточно евреев в любом случае.

– Да, но те евреи не имели никакого отношения к сионист­скому движению. А если добавить к демократам еще сионис­тских активистов, то всех собак можно повесить на меж­дународный сионизм. Кроме того, Израиль всегда старался держаться в тени из-за явно проарабской позиции Советс­кого Союза. Любой демарш со стороны Израиля вызвал бы, скорее всего, обратную реакцию. Израиль всегда старался действовать через западные страны. Ты ведь сам в одном из выступлений точно, с моей точки зрения, сформулировал расклад: “Стимулирующая роль Израиля для еврейских акти­вистов и объединенная мощь Запада для советских властей”.

– Совершенно верно. Но, скажем, тот факт, что в конце шестидесятых-начале семидесятых годов они не разрешали публикаций про советское еврейство, было просто смехотво­рно, и это замедляло мобилизацию общественного мнения. Они просто хотели все контролировать. Израиль для меня это не “Бюро по связям”. “Бюро” – это одно из учреждений истеб­лишмента, и истеблишмент может ошибаться, а Израиль, ко­торый нас всех вдохновляет и привлекает – это нечто гораздо бóльшее. У нас и сейчас есть достаточно много плохих поли­тиков, но государство наше, слава Б-гу, намного больше, чем все эти политики.

– Ты как-то очень комфортно чувствовал себя в ипоста­сях сиониста и диссидента. У меня такое чувство, что ты даже не очень чувствовал границу между ними.

Я никогда не чувствовал противоречия между ними.

В интервью Лоре Бялис Щаранский достаточно точно опи­сал этапы своей внутренней трансформации: “Мое присоеди­нение к диссидентскому движению, разрыв с двоемыслием, стало возможным только после того, как я почувствовал мощь еврейской национальной идентификации, силу связи с моим народом, когда я ощутил себя гордым евреем. Это дало мне внутреннюю силу стать свободным человеком в тоталитарной стране… Но, приобретя внутреннюю свободу и преодолев страх, я, естественно, стал высказываться и о других аспектах советской жизни и выражать солидарность другим людям, страдавшим под пятóй тоталитарного режима. Вот почему присоединение к более общему диссидентскому движению и участие в основании Хельсинкской группы стало естествен­ным продолжением моей деятельности в качестве еврейского правозащитника… Сионистское движение представляло со­бой ог­­ром­ный вызов тоталитарному режиму, настаивало на выпол­не­нии одного из наиболее фундаментальных прав чело­века и, как та­­ко­вое, представляло собой, конечно, и правоза­щитное движе­ние… хотя некоторые из наших лидеров, осо­бенно в Израиле, не лю­­­би­ли такого опре­де­ления”.

Нужно сказать, что есть большая раз­ница между сионистским движением и еврейским правозащитным движением. Одно ставило своей целью возрождение и развитие еврейской государственности, другое – даже если мы возьмем только один из аспектов его деятельности – обе­спечение права евреев на свободу выезда из тоталитарного государства. Невинный и внешне как бы естественный переход от сионистской платформы к правоза­щит­ной нес в себе огромное содержание и явные антиси­онист­ские мо­менты. Мы поговорим об этом более подробно, когда коснем­ся другого вопроса, вызывавше­го идеологические разног­ла­сия в нашем движении, вопроса нэширы.

Более сдержанно относился к сотрудничеству с диссиден­тами профессор Лернер. Александр Яковлевич вспоминал, что уже в 1972 году он встретился с Андреем Дмитриевичем Сахаровым и обсудил с ним разделение сфер деятельности. “Я договорился с ним о том, что мы будем заниматься только вопросами отъезда, не входя во внутренние дела, а они будут поддерживать нас только в вопросах отъезда и больше ни в чем, и что мы установим контакт между нашими заключенны­ми, что­­­бы они и мы могли помогать друг другу в местах зак­лючения”.[6]

Демократы во главе с Сахаровым поддерживали свобод­ную эмиграцию, часто выступали в защиту узников Сиона, помогали нам своим авторитетом на международной арене. Я лично дважды обращался к Сахарову с просьбами о помощи – в связи с делами Валеры Кукуя (1971 год) и Володи Марк­мана (1972 год). Оба раза он принял меня тепло, выслушал дово­ды, взял материалы и выступил с письмами в их под­держку. Нам много помогал Валерий Чалидзе. По системе ПЛОД Вла­димира Альбрехта – о том, как держать себя на доп­росах, обысках и при задержаниях, – училось не одно по­ко­ление от­казников. Владимир Престин рассказывал, что после подпи­сания соглашений в Хельсинки по всей стране начали органи­зовываться юридические семинары, помогав­шие отказникам эффективнее бороться за свои права. Аль­брехт ездил на эти семинары и рассказывал о своей системе.

– На эти семинары посылал Альбрехта ты? – спросил я Владимира Престина.[7]

– Посылать Альбрехта на семинары означало посылать его в тюрьму. Он ездил сам. Мы перешли от демонстрации ногами к работе головой и использовали диссидентов. У них был потенциал, была очень интересная и поучительная пере­писка. Почти в каждом городе появилась юридическая группа. Руководители семинаров сменялись каждые несколько меся­цев – их отпускали.

Вопрос сотрудничества с диссидентами вызывал немалые споры в наших кругах. Большинство активистов, и я в том чи­сле, считали, что евреи уже достаточно полили своей кровью чужие нивы, революции и алтари, получив в ответ черную не­благодарность и возрожденный антисемитизм.

Впервые за две тысячи лет рассеяния появилась возмож­ность возрождения национальной независимости. То, о чем молились и мечтали наши предки на протяжении двух тыся­челетий, выпало как подарок небес нашему поколению. Поя­вился реальный шанс перестать быть игрушкой в чужих ру­ках, порвать цепь бесконечных преследований на чужбине и взять судьбу в собственные руки.

Эта благородная цель требовала полной отдачи сил. Ее осуществлению в полной мере способствовали борьба за вы­езд в Израиль, изучение и преподавание иврита, истории и культуры нашего народа, сионистское образование, связь с Израилем и еврейством Запада. Мы осознавали, насколько ограничены наши собственные силы, и понимали, что задачи такого рода никто, кроме нас самих, сионистов, не будет ре­шать. Человеческие ресурсы демократического движения бы­ли несравненно больше, и они включали значительное число демократов еврейского происхождения.

Наша борьба была, безусловно, в русле тех задач, которые предстояло решать демократическому движению – вне зави­симости от того, была ли она чисто сионистской или правоза­щитной. Поэтому многие активисты считали, что нужно сфо­кусироваться и перестать заниматься проблемами всех и вся, которым несть числа. Такая позиция не исключала контактов с демократами и взаимную помощь по определенным вопро­сам, о которых говорилось выше.

Нужно сказать, что власти относились к демократам жест­че, чем к участникам еврейского национального движения. С осо­бой нервозностью они относились к тем членам еврейс­кого движения, которые осуществляли связь и координацию меж­ду двумя движениями или участвовали в обоих, что наг­ляд­­но подтвердят последующие события.



[1] Эдуард Кузнецов, интервью автору 18.05.2004.

[2] Инна Рубина, интервью автору 10.02.2004.

[3] Эйтан Финкельштейн, интервью автору 18.06.2004.

[4] Натан Щаранский, интервью Лоре Биялис.

[5] Натан Щаранский, интервью автору 21.06.2007.

[6] Александр Лернер, интервью автору 24.02.2004.

[7] Владимир Престин, интервью автору 24.01.2004.

Комментарии запрещены.