Александр Яковлевич Лернер – человек большой души и светлого ума. Крупный ученый, автор ряда книг и монографий, руководивший большими научными коллективами, он сумел сохранить живость и непосредственность восприятия, способность к живому человеческому контакту. Хлебосольный дом Лернеров был открыт для широкого круга отказников, но в нем никогда не было ощущения проходного двора. В его просторной квартире проводились встречи узкого круга лидеров движения, осуществлялся прием важных гостей из-за рубежа. Он умел придать этим встречам атмосферу доброжелательности, атмосферу серьезного, вдумчивого обсуждения. Его присутствие было гарантией серьезного уровня представительства. В трудные восьмидесятые годы я неоднократно обращался к нему за советом. Его семинар к тому времени закрыли, квартира находилась под постоянным наблюдением органов, он понимал, что может быть арестован, но не было случая, чтобы он проявил малодушие, отказался от встречи или обсуждения наших непростых отказных проблем. Лернер получил разрешение в декабре 87-го года, проведя в отказе шестнадцать с половиной лет.
Интервью было взято на квартире Александра Яковлевича в Реховоте 24 февраля 2004 года, Александру Яковлевичу шел девяносто первый год, и прожитое сказывались в его внешнем облике, но в ясном взгляде его карих глаз светился прежний ум и прежняя доброта.
‒ Александр Яковлевич, когда и в какой семье вы родились?
- Я родился 7 сентября 1913 года. Мой отец был фармацевтом, у него был аптекарский магазин. При советской власти он работал в аптеке. В июне 41-го его мобилизовали в армию, и он погиб на фронте. Мама ‒ домашняя хозяйка. Она жила с моей сестрой в Одессе и умерла там. Ее девичья фамилия Гринберг.
‒ Вы знаете своих дедушек и бабушек?
‒ Бабушку со стороны Гринберг я знаю, потому что видел ее и был с ней знаком, но деда не застал: он уже умер к тому времени, когда я стал себя осознавать. А дедушку и бабушку со стороны отца я знал очень хорошо и был с ними очень близок.
‒ Где они жили?
‒ Они жили вначале в деревне Сутиски близ Винницы в черте оседлости. Там был винокуренный завод, принадлежавший графу Гейдину, и мой дед был заведующим бондарным цехом этого завода.
‒ Семья вела еврейский образ жизни?
‒ Дед и бабушка соблюдали обычаи, праздники, заповеди, родители – нет. Отец и мать посещали синагогу только по большим праздникам, а так они не придерживались строго.
‒ То есть вы родились в уже ассимилированной семье и ваши родители не воспитывали вас в еврейском духе?
‒ Нет, нет, они об этом даже не думали. Но все-таки, когда мне минуло 12 лет, они пригласили преподавателя, который обучал меня ивриту и молитвам, мне устроили бар-мицву по всем правилам. Так что сказать, что они отсекали еврейство совершенно, нельзя.
‒ Где вы окончили школу?
‒ В Виннице.
‒ У вас был хороший аттестат?
‒ Нет. В школе я учился посредственно. Я интересовался науками за пределами школьной программы: физикой ‒ по книжке «Занимательная физика» Перельмана, химией ‒ по книжке «Химические опыты» и так далее. Я много читал, инересовался наукой, но не школьной. В школе занятия были поставлены плохо, и они меня не привлекали.
‒ Когда и как началось ваше послешкольное образование?
‒ После семилетней школы, которую я окончил в 12 лет вместо 14, поскольку дважды прыгал через классы, меня не брали в техникум, поэтому год пришлось подождать. В 13 лет меня взяли в Электромеханический техникум, и я получил звание техника-электрика и в этом качестве был отправлен на работу на сахарный завод. Потом по настоянию матери я поехал в Москву и старался поступить в институт. Я хотел поступить в Московский энергетический институт, но меня не взяли, поскольку приемная комиссия сочла, что мой отец-фармацевт относится к категории торговцев, а не пролетариев.
‒ В каком году это было?
‒ В 32-м. Я тогда поступил на курсы, которые были организованы при объединении Энергопром. Там из техников готовили инженеров, поскольку была пятилетка и срочно нужны были инженерные кадры. Меня как техника туда приняли. Через год эти курсы расформировали, поскольку вышло постановление о ливидации карликовых учебных заведений. Тогда мы, группа студентов этого Энергопрома, пришли в Московский энергетический институт и попросили принять нас на третий курс. Директор Иван Иванович Дудкин сказал: «Знаете, ребята, мы ассигнации не принимаем, только звонкую монету ‒ сдавайте экзамены. Куда сдадите, туда мы вас и примем, хоть на пятый курс». И мы стали сдавать экзамены. Первым был экзамен по математике. Из 40 человек сдали четыре, то есть 36 провалились. Следующим была физика: трое сдали, один провалился. Потом технология: двое сдали, один провалился. Так мы с моим приятелем досдавались до третьего курса и потом благополучно закончили МЭИ. В 35-м году я получил диплом, меня оставили в аспирантуре, и через два года я защитил диссертацию, что было беспрецедентно, поскольку в МЭИ еще не было случая, чтобы кто-либо защитил диссертацию досрочно. Поэтому меня наградили научной командировкой и прочими благами<,> и взяли на работу почасовым доцентом. Потом я стал штатным доцентом и читал курс автоматического управления электроприводами. Это было еще до войны. Когда началась война, один из моих учеников, строивший завод в Сибири, прислал приглашение на работу. На тот завод пришла американская аппаратура, а бригада наладчиков, которая должна была приехать из Америки, не приехала из-за войны. Он знал, что я хорошо знаю английский, и пригласил меня.
‒ А когда вы выучили английский?
‒ Я нанял преподавателя. Я очень хорошо знал немецкий, но скоро понял, что немецкого недостаточно, и я за свои деньги нанял преподавателя и учил английский. Так я вместе с женой уехал в Новосибирск на стройку этого завода. Я руководил наладочной бригадой, и мы запустили все 4 цеха завода, который производил биметалл для патронов.
‒ Вы не были на фронте?
‒ Нет.
‒ А когда вы защитили докторскую?
‒ После войны. В 43-м году строительство завода было закончено, и я отпросился обратно в Москву. В Москве я возглавил научно-исследовательскую лабораторию по автоматизации металлургической промышленности. Завод принадлежал Министерству металлургии, и замминистра Джапаридзе Елена Алексеевна назначила меня главным специалистом лаборатории. Мы разрабатывали системы управления агрегатами. Там я проработал два года, пока меня не пригласили в Академию Наук, где работали мои ученики, главным образом академик Петров, директор Института автоматики. Он пригласил меня в докторантуру. Там я защитил докторскую, но это было уже после смерти Сталина.
‒ Когда вы начали чувствовать сложности еврейского существования в той стране?
‒ Это очень рано, когда еще поступал в техникум. Меня завалили на вступительных экзаменах, и пришлось воспользоваться протекцией, чтобы туда попасть. Я всё понял и ничему в дальнейшем не удивлялся. Кампания против космополитов меня тоже зацепила: в 51-м году меня попросили уйти из Института автоматики и телемеханики Академии Наук, и я пристроился тогда в Институт стали читать курс автоматики. Потом меня и оттуда выгнали как космополита.
‒ Вы были космополитом?
‒ Нет, я политикой не интересовался, и никаких амбиций у меня в этом плане не было. Но в 53-м году, когда умер Сталин, меня немедленно восстановили в Институте стали, потом попросили вернуться в Институт проблем управления Академии Наук и дали мне лабораторию.
‒ Давайте сделаем большой шаг вперед. Что вас подвигнуло на такой решительный шаг, как подача документов? Вы же были, можно сказать, первым человеком такого уровня, подавшим документы.
‒ Я ни за кем не следовал и принимал свое решение самостоятельно. Основная причина скрыта в раннем детстве, когда я был еще мальчишкой и принимал участие в седерах моего деда. Я слышал там фразу, которая запала очень глубоко: «В следующем году в Иерусалиме». Я мечтал об этом, как о чем-то несбыточном, а как только появились первые проблески реальной надежды, стал искать пути практической реализации той давней мечты.
‒ Когда для вас появились эти первые признаки?
‒ 64-й год, когда начали давать разрешения в Прибалтике. Я тогда решил, что уже можно пробовать, уже не так смертельно. Если бы я заявил о желании уехать при Сталине, долго не прожил бы.
‒ Вы как раз принадлежите к тому поколению, которое было до смерти запугано Сталиным…
‒ Да, но я не запугался.
‒ Как это у вас получилось?
‒ Я вам скажу… Начиная с 60-го года я стал выезжать за границу. Я занимался очень актуальной проблемой ‒ теорией оптимального управления, был по существу инициатором этого направления и получал много приглашений. Из десяти приглашений одно мне разрешали использовать. Я ездил во Францию, Италию, Соединенные Штаты, Японию.
‒ КГБ не пыталось как-то подключить вас к их задачам?
‒ Пыталось, конечно, но я им деликатно заметил, что для этого не приспособлен, и они от меня отстали. За границей я понял: попытка вырваться из Союза в свободный мир стоит любых рисков.
‒ Сколько времени прошло до реальной подачи?
‒ Я подал в октябре 1971 года. Я понимал, что сразу не отпустят, но, конечно, не ожидал, что это будет так долго. Я не думал, что это будет шестнадцать с половиной лет.
‒ Славные были годы…
‒ Я о них не жалею. Я провел их очень интересно.
‒ Когда вы пришли к идее семинара?
‒ Как только получил отказ. За мной последовало несколько ученых. Я понимал, что ученый, как пианист или художник, если не работает, то теряет квалификацию. И я решил, что надо создать семинар.
‒ Диссидентством вы не увлекались?
‒ Нет. Вскоре после подачи я встретился с Андреем Дмитриевичем Сахаровым, установил с ним контакт. Мы договорились с ним о разделении сфер активности: мы будем заниматься только вопросами отъезда, не касаясь внутренних проблем страны, а они будут поддерживать нас только в вопросах отъезда и больше ни в чем; и что мы установим контакт между нашими заключенными, чтобы они в местах заключения друг другу помогали.
‒ В каком году это произошло?
‒ В 72-73-м.
‒ А когда вы начали работать с Польским, Престиным, Лунцем?
‒ Тут же. В 71-м я познакомился со Слепаком, а он уже познакомил меня с остальными. У моей дочери был знакомый парень, который был знаком с двоюродной сестрой Слепака. Вот через них я и познакомился. Слепак ввел меня в число активистов.
‒ Вы как-то контактировали с гуманитарным семинаром Рубина?
‒ С Рубиным лично я контактировал. Он даже выступал у меня с гуманитарными лекциями об Иерусалиме, о еврейской культуре.
‒ Не могли бы вы подробнее рассказать о расколе, который начался с визитов Лунца в КГБ?
‒ Я уже не помню подробностей. Я только могу сказать, что раскол был, конечно, спровоцирован КГБ. Они так дергали за веревочки, что мы рассорились. Это с одной стороны. А с другой стороны, раскол был вызван реальными расхождениями по вопросу о том, что важнее, еврейская культура или эмиграция. Я возглавлял ту часть, которая считала, что главное ‒ это эмиграция, а еврейскую культуру и религию мы уже там освоим. А Абрамович и Престин считали, что главное ‒ это еврейская культура и религия, а эмиграция… будет ‒ будет, не будет – не будет.
‒ Престин и Абрамович все же считали, что культура как бы должна обслуживать эмиграцию.
‒ Не совсем, они считали, что культура все же на первом месте.
‒ Перейдем к делу Щаранского. Вы помните статью Липавского?
‒ Еще бы, она ведь была направлена в основном против меня, и было удивительно, что посадили Щаранского, а не меня.
‒ Всем было понятно, что она направлена против вас, и опасались, что с вами что-то случится. Щаранский тогда был еще слишком свежий.
‒ Да, меня очень хорошо поддержали американцы. Они заявили Советам: «Если вы тронете Лернера, все научные связи будут прекращены».
Когда в Москве собирали международный конгресс политологов, американский профессор Минкин потребовал от членов советского оргкомитета, чтобы меня пригласили на этот конгресс. Советские не хотели, и тогда им дали понять, что в таком случае ни один американец не примет участия в этом конгрессе. Минкин разослал около 1000 писем потенциальным участникам конгресса и получил 700 ответов, что они согласны отказаться от участия в нем, если меня туда не пустят. Потом, когда конгресс собрался, советские организаторы все же не пропустили меня в Университет. Тогда мы собрали у меня дома круглый стол, который я возглавлял.
‒ Когда Щаранского арестовали, было ли у вас ощущение, что это только подготовка, что за вами тоже придут, или вы чувствовали, что американцы вас отобьют?
‒ Я не очень помню сейчас, но не очень боялся. Было ощущение, что отобьют.
‒ Вы после этого отошли в сторону на какое-то время?
‒ Нет, абсолютно нет. Все продолжалось по-прежнему. Каждый приезжавший из-за границы крупный деятель посещал мой дом, и я рассказывал ему, что происходит в движении. Я продолжал писать годовые отчеты, всё продолжалось.
‒ До какого года функционировал семинар?
‒ До мая 81-го года. Семинар прекратили таким образом. Пришли три сотрудника КГБ в то время, когда семинар должен был начаться и заявили: «Всё, ваш семинар закрыт!». Один встал у дверей в мою квартиру, двое ‒ у подъезда, и никого не пускали. Всем объявляли, что семинар закрыт.
‒ И тогда вы вынуждены были прекратить работу семинара?
‒ Да, другого выхода у меня не было… драться с КГБ я не мог.
‒ Расскажите, пожалуйста, о вашем отношении к нэшире.
‒ Я очень либерально относился к этому. Я считал это личным делом каждого. Только свобода выбора обеспечивает свободу поведения.
‒ Даже по израильским визам?
‒ Да, даже по израильским визам: пусть едут по своему личному выбору.
‒ Как вы оцениваете перспективы еврейской национальной жизни в Союзе сегодня?
‒ Я думаю, что она будет существовать довольно долго. Там осталось довольно большое число людей, которые заинтересованы в еврейском образе жизни, они хорошо устроены и не желают расставаться со своим имуществом и своими делами. Еврейская жизнь на постсоветском пространстве не будет ни чахнуть, ни развиваться, а будет как-то продолжаться… тянуться.
‒ Евреи в Советском Союзе были почти полностью ассимилированы, жили русской культурой. В других странах мы тоже наблюдаем высокий уровень ассимиляции, в том числе и культурно-языковой. Что мы за народ, с вашей точки зрения, что нас держит вместе?
‒ Мы особый народ, нас довольно сложно сравнивать с другими народами. Есть чувство солидарности, созданное, в основном, преследованиями и убеждением в том, что, помогая друг другу, мы можем как-то сохраниться. Мы знаем, что никто другой не будет нас защищать.
‒ В Израиль приезжает довольно много смешанных семей. Главный раввинат требует, чтобы они все прошли ортодоксальный гиюр, чтобы считаться евреями. Как вы к этому относитесь?
‒ Я считаю это явление реакционным. Я думаю, что оценка смешанных семей неправильная, что приезжающие сюда лица нееврейского происхождения часто бывают бо́льшими патриотами, чем евреи. Они отдают стране должное. Они любят ее за то, за что стоит ее любить, и не любят ее за то, за что не стоит любить. Это очень продуктивная и очень положительная составляющая современного еврейского народа. Она ассимилируется и вносит свежую кровь, свежие мысли и свежие идеи.
‒ Кого, с вашей точки зрения, нужно считать евреем?
‒ Наверное, того, кто хочет быть евреем и считает себя евреем. Должен быть открытый доступ.
‒ Спасибо Александр Яковлевич, долгих вам лет.