Высокий, жилистый, подтянутый, с уверенным взглядом голубых глаз, Володя выглядел моложе своих 70 лет. Он приехал на интервью после массажа, который продолжал делать для души и, иногда, для приработка. В багажнике машины лежал раскладной массажный стол, который он не без гордости мне показал. Время почти не отразилось на его внешности, несмотря на совсем непростые семейные обстоятельства.
Интервью взято 28 февраля 2004 года.
– Володя, давай для начала проясним некоторые биографические данные: когда и где ты родился, в какой семье?
– Родился я 12 декабря 1934 года. Мама написала несколько книжек, в которых изложила семейную историю. Она написала книжку о Шапиро, ее отце, она написала книжку о себе и своем участии в алие, а книжку о ее муже, моем русском отце…
– Это со стороны отца идет твоя аристократическая линия?
– Да. Насчет аристократии не знаю, но дворяне были. Насчет графов – выдумали. Это родилось у Драбкина: сначала поддразнивали графом, а потом как-то привилось.
У меня все началось с деда. Причем и с русской, и с еврейской стороны. С еврейской стороны – это Феликс Щапиро, составивший знаменитый словарь. Он был, конечно, человек совершенно необычный и очень талантливый.
– Когда он родился?
– Он родился в 79-м году позапрошлого века.
– В каком месте?
– Где-то под Бобруйском. Отец моего деда был преподавателем в хедере, и дед с десятилетнего возраста помогал ему: ходил по классу и смотрел, что ученики пишут, как выполняют задания его отца. То есть он помогал в преподавании иврита с такого нежного возраста. Так получилось, что иврит стал его родным языком. Я слышал от очень многих, что в его словаре очень точные эквиваленты слов и выражений. Когда нужен точный перевод какого-то слова с иврита, и люди мучаются и ищут – они, в конце концов, обращаются к его словарю и там находят. Почему ему это удалось сделать? Потому что иврит был его родной язык, а русский он всю жизнь… усваивал. Мама пишет в своей книжке, что с пятнадцатилетнего возраста он ходил в лес и учил там русский… в лес, потому что учить русский в местечке было некошерным занятием.
– Для чего он это делал?
– Для усвоения культуры. Это было время Аскалы*, такой период в еврейской истории, когда многие бросились усваивать общечеловеческую культуру.
– Ты лично был знаком с дедом?
– Я с ним в одной комнате жил какое-то время. Вначале я жил в Ленинграде, а дед с бабушкой жили в Москве. Как они попали в Москву? Тогда в Москву для еврея без определенного образовательного ценза попасть было невозможно. Его раввинство в этот ценз не входило. Дед и бабушка учились на дантистов, и после получения диплома они смогли переехать в Петербург. Там они и познакомились. Дед учился в Петербурге в университете на историческом факультете. Потом за участие в каком-то кружке его выгнали. В это время бабушка заболела легкими, и они уехали в Баку, где климат для нее был лучше. В Баку была большая и богатая община, а у деда к тому времени уже был авторитет – он писал статьи и печатался в еврейской прессе, так что его сразу назначили директором еврейской школы.
– А когда родилась твоя мама?
– В 1915 году в Баку, в ноябре ей было 89 лет. У деда было три дочери, моя мама было средней. Потом была революция, местная власть в Азербайджане продержалась какое-то время, но потом пришла советская власть и школа была закрыта. Дед стал инициировать. Он вообще был очень энергичный человек. Когда пришла советская власть, он организовал дом для бездомных детей – задолго до Макаренко. И благодаря этому он попал в поле зрения Крупской. Она пригласила его в столицу, в Москву. Это было в 23-м году, Ленин был еще относительно в порядке, что-то еще значил. И дед со всей семьей построил на Кропоткинской квартиру, и в 26-м вся семья туда переехала. Так моя мама оказалась в Москве. Это был период поисков. Система образования менялась иногда не от года к году, а от месяца к месяцу. Чему она там училась, я не знаю, но вместе с ней в одной группе учились такие люди, как Кондрашин, Долматовский… Там она встретила отца. По окончании политехнического института они вместе поехали в Ленинград, и там уже родился я. Отец умер во время войны. Советская власть направленно его уничтожала. Она уничтожала всех таких…
– Отца преследовали за происхождение?
– За происхождение. Там была квартира, которую оставили его родственники. Когда мама с отцом туда вошли, они просто ахнули… и сразу ушли, ничего не взяли.
– Когда родился твой отец?
– Тоже в 15-м.
– То есть во время революции ему было всего 4 года, и он по сути уже воспитанник советской власти.
– Да-да, и они были такие комсомольцы… мама очень. Отец, правда, от некоторых вещей сдерживал. Советская власть очень следила за тем, с кем она имеет дело. Ему досталось больше, чем отчиму, его приятелю-еврею, за которого мама вышла замуж потом. Для того чтобы попасть в политехнический институт, они должны были работать на заводе. Но все равно – видно… по рукам, по физиономии, по всему. Еврея-рабочего, моего будущего отчима, приняли сразу. И отца моего приняли в конце концов. Но после политехнического института его призвали в армию, а там на нем уже отыгрались. Когда в армии увидели человека из другого мира – мира, который уничтожался! Он даже не успел доехать до Владивостока, куда его направили – его уже почти доконали: ехали в товарных вагонах, холодно… он приехал уже больным. Там его поставили на вахту, одежды нет, условия ужасные. Он заболел лейкемией… до этого он был здоровым человеком, занимался спортом.
– Его родителей ты знал?
– А как же. Его мама пережила ленинградскую блокаду и умерла в возрасте 90 лет. Бабушка училась в институте благородных девиц, потом в консерватории, пела в концертах. А мой дед, его отец, работал вместе с Поповым и был одним из первых радистов в Союзе. Да… когда отец заболел, мама приехала к нему и… просто спасла его. Она ездила на бойню, привозила оттуда горячую говяжью печень, готовила, кормила. После того как он выздоровел, его демобилизовали. Они вернулись в Ленинград, и он устроился в Политехнический институт. Когда началась война, он пошел добровольцем, ну а как же! В армии делали прививки, а у него в это время был грипп, и он сказал, что ему нельзя делать, но кто там будет слушать! И всё! Мой дед-радист был сослан. Они под корень вырезали русскую мою часть. У деда был второй брак с княжной Хованской. Их сослали обоих. И всё!.. после этого я о них ничего не знаю.
– Даже могилы нет?
– Ничего нет. Так что с отцом я расстался довольно рано, да и до этого я его мало видел, а с бабушкой много общался. Единственное, что я от него хорошо помню, – он все время советовал мне «давать сдачи». Он сам не был героем, но это мне врезалось. Потом я понял, что «давать сдачи» – это вещь широкая, многообразная.
– Под влиянием отца ты стал заниматься спортом?
– Ничего особенно я не делал. Я люблю это… плавание, походы, теннис. Я объясню, почему ничего особенного. Когда я был еще маленьким, мы играли в футбол на льду. Я упал и довольно сильно стукнул голову… три дня был без сознания. В результате этого удара у меня образовался отек, и врач сказал, что он постепенно рассосется. Это была легкая форма энцефалита – энцефалоз. Я из года в год чувствовал себя лучше, но этот отек давал о себе знать, когда я переутомлялся. Поэтому я боялся перегружать себя и физически и умственно.
– Но, может быть, благодаря этому ты потом стал одним из тех, кто умел хорошо держать удары судьбы, в любых условиях сохранять самообладание и помогать другим.
– Я думаю, что ты сильно преувеличиваешь. В действительности в отказе мне стукнуло в спину. В отказе у многих стали всякие болячки вылезать. Испортил я спину еще в молодости, когда с разрядниками на лыжах бегал. Я Стрелец по гороскопу, а Стрельцы любят соревноваться… в отказе это выстрелило. Неконвенциональной медициной до проблем со спиной я не занимался. Понимаешь, когда я попал к главному ревматологу Москвы, он посмотрел меня и мои снимки и сказал, что об улучшении положения не может быть и речи. Единственное, что можно сделать в моем положении, это чтобы болезнь дальше не развивалась. Он нашел у меня ревматоидный полиатит и дал два лекарства. Я сумел достать только одно и стал его принимать. Через день-два у меня заболела печень. Я не мог выпить полстакана молока, сразу возникала боль. Через некоторое время я обратил внимание на то, что не могу читать. Как только я начинал читать, у меня начинали болеть глаза. Я опять пошел к профессору. Тот посмотрел меня и выписал очки. Я надел очки и, действительно, несколько дней мне было лучше, а потом всё вернулось. И тогда только я взял инструкцию к лекарству и стал ее изучать. Я увидел там и печень, и глаза. Я тут же прекратил принимать лекарство, после чего ко мне вернулось зрение и перестала болеть печень – молодой все же организм, 35 лет. В это время в поле зрения оказался китаец, который раньше обслуживал советскую элиту, но отношения с Китаем ухудшились, и его боялись приглашать. Бедняга оказался без работы. Евреи как народ динамичный и открытый его тут же приняли в свою среду: он переходил из одного еврейского дома в другой. Он сделал мне 15 массажей. Через месяц я был здоров. Дальше я стал сам искать способ поддерживать вновь обретенный уровень. И я нашел соответствующие упражнения и стал играть в теннис.
– Вернемся к нашей теме.
– Понимаешь, я, к сожалению, мало общался с отцом. Он всегда был занят учебой, потом армия. Да и мама, при всей ее энергии, со мной особенно не была. Я в основном сидел с домработницей и помню ее больше, чем родителей. А после войны мы переехали в Москву.
– А где ты был во время ленинградской блокады?
– В эвакуации. Мама была директором интерната, и оказаться вместе с ней после Ленинграда в деревне было подлинным удовольствием. Так вот, когда мы переехали в Москву в квартиру дедушки и бабушки, это была четырехкомнатная квартира, меня поселили в комнату к деду. Комната деда отличалась от всех остальных комнат этой квартиры.
Во всех остальных комнатах не было книг, и это отражало состояние тех, кто там жил, а комната деда была вся заполнена еврейскими книгами, и там не было ни одной русской книги. Высокие шкафы поднимались от пола до потолка.
– Откуда книги на иврите?
– Что значит откуда? До революции на иврит переводились многие книги, в том числе русские классики, издавались собственные. Ты не представляешь, какая была тогда жизнь на иврите, а дед жил этим. Он преподавал иврит с первых шагов своего пребывания в Петербурге. Еврейская школа в Баку была на иврите. Это был его мир, и в своей комнате он его сохранил. На русском у него было только три книги: «Великие евреи», трехтомник Дубнова и Еврейская энциклопедия на русском языке.
– Это как-то сказалось на твоем формировании?
– Как-то – да, но это довольно трудно сформулировать. Отношение мое к его занятиям было положительным, но я не могу сказать, что в то время я особенно этим интересовался. Но все-таки с 10 лет дед как бы занимался моим воспитанием. С 45-го по 53-й год я жил в этой комнате, где на меня смотрели только ивритские буквы.
– Он пытался тебя обучать чему-то?
– Никогда. Отчасти поэтому и дочки его не знали ни иврита, ни идиша. Муж мамы – русский. Дочь старшей дочери замужем за русским. Это была эпоха такая, и он не пытался влиять ни в какую сторону.
– Ты помнишь, когда он начал работать над словарем?
– В 53-м году потребовались специалисты по ивриту. Собственно специалисты потребовались еще в 48-м с образованием государства Израиль, но в 53-м году умер Сталин, и проблема стала более актуальной. А откуда возьмешь специалистов? Брагинский, который был крупным востоковедом, знал деда по Баку. Ты, наверное, знаешь эту фамилию: дочка Брагинского Мая замужем за Виктором Фульмахтом. Когда стали искать специалиста по ивриту, Брагинский порекомендовал деда. Его пригласили работать в министерство иностранных дел, чтобы готовить дипломатов; его пригласили в министерство обороны; его пригласили в КГБ, то есть он не работал в КГБ, а гебист приходил к нам домой и брал у деда уроки. Мы были очень горды тем, что дед работает. Он получал по почте газету на иврите – коммунистическую, но всё же; потихоньку налаживал связи с кафедрами востоковедения в Ленинграде и Тбилиси; переписывался с Академией Языка в Израиле; переписывался с американскими институтами. Преподавали тогда по учебнику «Элеф милим». Они получили эти учебники из Израиля и сделали с них копии. Где-то с 53-го года дед стал составлять словарь, который вышел в 63-м году. Дед не дожил до этого радостного события 2 года. Он умер в 61-м.
– Интересно, как это разрешили выпуск словаря для широкой публики?
– Главная заслуга деда, с моей точки зрения, состояла даже не в том, что он составил словарь, а в том, что он его пробил. Это требовало колоссальных усилий с его стороны: несколько раз этот словарь снимали с плана производства. Я думаю, что вопрос обсуждался на самом высоком уровне. Ну, действительно: иврит – запрещенный язык, и вдруг выходит словарь! Как он его пробил? Дед сумел создать ложное ощущение в необходимости этого издания. Никакой логикой добиться этого было невозможно. Проще было закупить словарь в Израиле и сделать с него сто копий. В то время в Израиле все было. С точки зрения реальной потребности издавать 25000 экземпляров в то время было полным идиотизмом. Дед их как-то просто надул. Через свои связи с Ленинградом и Тбилиси, через связи с Институтом восточных языков он организовал письма от ректоров, что их институции задыхаются без словаря, крайне нужного советской науке. В семье ему никто не помогал. Он делал все сам, а в 53-м году ему было уже 74 года. То есть он начал составлять словарь, когда ему было 74 года, а в 82-м он умер.
– Этот словарь сыграл знаковую роль в нашем движении. Легитимное советское издание. Пойди придерись. Мы его переиздавали фотографическим способом.
– Конечно.
– А когда ты сам начал созревать?
– Это был долгий процесс, который в конце сформулировался таким образом – «я не хочу стыдиться своей мамы-еврейки».
– То есть ты ощущал, что в принадлежности к еврейству есть что-то стыдное?
– Я же в русской среде сходил за русского и слышал, и видел много антисемитских проявлений. Они были направлены не на меня, но я все это видел, и это было кошмарно и стыдно. А в нашем дворе я был Шапиро, нашу семью знали там хорошо. Но там было нормально, я умел себя защитить. Постепенно, правда, антисемитизм крепчал, и уже какой-то пацан начал меня дразнить. Я его по асфальту извозил… был такой случай.
– Что стало для тебя поворотным моментом, после которого ты почувствовал себя сионистом и решил включиться в практическую деятельность?
– После окончания института я попал в еврейскую кампанию. Я работал на Электроламповом заводе, где было много евреев. Там работали и Польский, и Слепак. Вначале моя жена Лена попала в эту кампанию и потом ввела в нее меня. Она, как я теперь думаю, сознательно отгораживала меня от всяких русских компаний. Собственно, у меня их никогда и не было. И я остался с этой компанией.
– У тебя никогда не было ощущения раздвоенности? – уж больно мощные оба потока, которые тебя создали…
– Нет, не было. После войны я был все время в еврейской семье и в еврейской среде, для меня это все было очень естественно. Мне казалось, что именно с позиции еврейства я могу… потому что общая атмосфера была антисемитской. Не было раздвоения, никогда не было. «Надо ли уезжать?» – этот вопрос существовал. А то, что я, будучи записанным русским, по сути являюсь евреем, – это было естественно, и для меня вопроса здесь не существовало. Я и женился сразу на еврейке и… именно так я ее и выбирал.
– Когда у вас начались первые сионистские разговоры?
– По настоящему и серьезно у меня это началось в 30 лет, довольно поздно по возрасту, но не забывай – это был 1964 год. В этом году родился Мишка. Но перед этим мы уже несколько раз каждое лето ездили в турпоходы. Тогда туризм был способом уйти от существующей власти, куда-то в лес, куда угодно, только не видеть и не слышать…
– У вас вначале было диссидентское отношение к режиму?
– Я не могу сказать, что Драбкин, Польский и Либковский были большими демократами, не было такого. И националистами они еще не были. Но что было? – существуют такие вещи, возможно, не очень рациональные… – они же все понимали, как они попали на завод, как их принимали… Они были на 4-5 лет старше меня и были более продвинутые. Они прошли последние годы сталинщины в более зрелом возрасте и как-то лучше осознавали, что представляет собой эта власть. Я скорее спиной чувствовал, чем сердцем. Ну, туристы и туристы… Это потом я осознал, что не случайно мы стали туристами, и не случайно мы оказались вместе. Я-то вообще не турист, но каждое лето – то на Днепр, то в Прибалтику, то на север.
– Вы регистрировались где-то, когда выходили?
– Нет, это был не спортивный туризм. Просто отдых. У Драбкина жена была из Риги, и через нее у него были связи с Ригой, а Драбкин человек очень умный. Прибалтика-то уже с 56-го года началась, после Синайской кампании. У нас позже, после 67-го года, но уже в 64-м году я знал, что уеду в Израиль. Трудно себе представить, да? Мы очень быстро продвигались: уже были печатные материалы, журналы. Драбкин после нескольких поездок в Прибалтику уже не мог говорить ни на какую другую тему, кроме еврейской. В 64-м году мы втроем – Драбкин, Либковский и я поехали на север за семгой, за грибами… и там, когда мы плыли на пароходе по Белому морю, на палубе, они подошли ко мне, прижали к стенке и с энергией вновь обращенных задали единственный вопрос: «Ты едешь в Израиль?» Это было абсолютно бестактно с их стороны. Я был внутренне готов к этому вопросу, но ведь было совершенно непонятно, как уезжать. И они этого не знали. Но вот – «едешь или нет?» И я сказал им: «Еду». И я не врал, и не случайно так сказал. Понимаешь, когда человек говорит, что он едет в Израиль, это значит, что перед этим уже много чего было. Нельзя было просто сказать «еду», мы уже жили другой жизнью. Для нас это уже несколько лет было темой. Но при этом был период, когда никакого сионизма в нашей компании не было, а я в ней был с 58-го года.
– У вас, я смотрю, сложилась довольно аристократическая кампания: все ребята крепкие и способные.
– На Электроламповом заводе собирали толковых инженеров. Для меня 64-й год во многих отношениях был пороговым. С одной стороны, это был очень плодотворный год. Я уже говорил, что в этом году родился Мишка. Кроме того, наметились успехи в работе: я получил три авторских свидетельства. С другой стороны, я хотел разобраться, в какой стране живу. Я тогда не понимал еще. В этом году, в 30 лет, я понял. Прошло много лет с тех пор, и сейчас трудно сказать, где там была курица, а где яйцо, но ясно, что это произошло в тот короткий период. А поскольку я продолжал жить в комнате деда, который к тому времени уже умер, но книги его оставались, я добрался до «Истории» Дубнова и прочитал ее. Не всю – мне было достаточно прочитать до средних веков, где описывалось изгнание евреев из Португалии, Англии, Франции, Испании, – этого было достаточно. Я понял, что мне надо ехать, то есть разговор с ними был подготовлен.
– Когда ты подал?
– В 70-м.
– А Польский?
– Между нами несколько дней разницы. Кто раньше, кто позже, я сейчас не припомню. Слепак подал на полгода раньше, хотя он не принимал особого участия в наших делах. Мы переводили «Эксодус», а он отказался принимать в этом участие, хотя, возможно, лучше всех из нас знал английский.
– Слепак как-то крупно работал?
– Я не могу сказать точно. По-моему, он руководил лабораторией. Я тоже руководил лабораторией, когда уволился оттуда. Так вот, мы переводили «Эксодус»: разделили его на части и дали каждому по 30-40 страниц, у нас был потрясающий переплетчик…
– Когда это было?
– Где-то между 64-м и 68-м годами, поскольку только после того, как ты сказал, что едешь, ты можешь принимать участие в таких вещах… за них ведь могли взять за руки и… Мы продолжали ездить все вместе отдыхать, еврейские праздники отмечали. Никакие другие праздники мы уже не праздновали. Это еще до Шестидневной войны.
В 68-м году, после того как ввели войска в Чехословакию, стали выпускать.
– Да, в июне 68-го года было предложение Андропова и Громыко в адрес Политбюро с предложением начать выпускать, правда, только лиц преклонного возраста и только в рамках воссоединения семей. Они не думали, что желающих будет так много, и хотели использовать выезд в оперативных целях КГБ.
– Раньше они выпускали только к прямым родственникам: отцы, братья, сестры. После того, как они вошли в Чехословакию, они стали разрешать выезд к тетям и дядям. И после этого у меня не было сомнения, что всё наладится. Мы тут же все заказали вызовы.
– Когда ты получил вызов?
– В марте 69-го года, и я тут же ушел с работы.
– Через кого вы заказывали?
– Через знакомого Драбкина из Риги, его звали Мордехаем. Он работал на стадионе, скрывая свое высшее образование. Получив разрешение на выезд, он уехал с одним чемоданчиком. Мы сидели за круглым столом у Драбкина и сливали ему все наши списки.
– Кто вырисовывался в качестве лидера в вашей группе?
– Драбкин и Либковский, они довольно быстро уехали. Я помню мучения Либковского: уезжать или не уезжать. Он рассматривал возможность остаться и бороться за всех… мы еще горячие были тогда.
– Вы думали только об отъезде или обсуждали какие-то стратегические задачи, стоящие перед евреями Москвы, Союза?
– Надо было открыть дверь. В каждом периоде есть фанаты и иллюзии. Фанаты воспринимают иллюзии как реальность. Такими были кибуцники. Очень интересно понять, какие это были иллюзии. У Дубнова, помнишь? – там в конце каждой главы он пишет о смещении духовного центра из одной страны в другую. На протяжении всей истории он отслеживает, где было духовное ядро еврейского народа. Так вот, иллюзии и фанаты… тебе надо поговорить с Либковским и Драбкиным: они могут не говорить в этих терминах и даже обидеться, но они, конечно, фанаты с иллюзиями.
Какие иллюзии были в период до отъезда Польского, до 74-го года? – достаточно открыть дверь, и туда ринутся миллионы. Значит, задача состояла в том, чтобы открыть дверь. Почему это была иллюзия, а не реальность? Потому что дверь-то была открыта, а никаких миллионов не было.
– Ты же не будешь отрицать, Володя, что ситуация регулировалось властями: дверь, может быть, была чуть-чуть приоткрыта.
– Мы сейчас подходим с тобой к принципиальному вопросу. У меня совершенно другой взгляд на ту ситуацию: к концу 73-го года дверь была открыта практически полностью. То, что произошло в 74-м году, является явным подтверждением этого.
– Но это еще результат и Войны Судного дня, и потока негативных писем из Израиля в связи с проблемами абсорбции.
– Евреи России ассимилировались быстрыми темпами. Существовали анклавы, в которых сохранилась еврейская общинная жизнь, – Прибалтика, Грузия, Бухара. Власти создавали трудности на пути выезда – характеристики с места работы, собрания по шельмованию и прочее, и это создавало обстановку противодействия выезду, но ее проходили люди в этих анклавах.
– И Москва проходила.
– Да, сионисты проходили – люди, родившиеся в нашем поколении, а их количество было очень ограниченно. К концу 74-го года я говорил простые вещи – «резервуар исчерпан, дверь открыта!» Почему я утверждал, что дверь открыта? Число отказников не увеличивалось! Я не говорю там про пять-десять новых отказников, это не в счет. Те, кто готовы были уехать, – уехали.
– А остальных надо было готовить?
– Правильно.
– Уезжает Польский, ты взваливаешь на свои плечи движение, что происходит в твоей голове?
– Я еще ничего не понимал.
– С какого года ты начал преподавать иврит?
– Я подал в 70-м, а учить начал в 69-м. Моим учителем был Шинкарь. После подачи я сам начал преподавать.
– Ты преподавал, Польский преподавал, Абрамович…
– Да. Я взял группу Шинкаря после того, как он уехал. Брал по рублю за урок… Я также принимал участие в голодовках, демонстрациях… рутина. А в конце 74-го Польский уезжает.
– Он тебя «помазал» на руководство?
– Я воспринимал это как партийное задание – надо выполнять. Колебаний не было. Стал думать, широко теперь, стал разговаривать с людьми. К концу 74-го года намечался колоссальный прорыв. Мы стремились только открыть дверь, толкали ее, и нам казалось – вот-вот! Суд над Польским… ему дали сто рублей штрафа. Поправка Джексона висела над всеми. Ты помнишь основные пункты этой поправки? – 50000 разрешений в год, более пяти лет не держать, отпустить всех, кто сидит в отказе дольше. Приезжал к нам Дикштейн, ректор Тель-Авивского университета. Я его накачал как следует: резерв исчерпан, ехать больше никто не хочет, нужно менять подходы. Этот анализ был достаточно очевиден. Число отказников не росло, всё!
– Ты стал лидером движения, и начался большой раскол.
– В декабре 74-го Лунц собрал нас и рассказал о своих походах в КГБ. Это все было еще при Польском.
– Расскажи подробней.
– Я не знаю деталей. Тебе лучше поговорить с Лунцем и Польским.
– Визиты Лунца вызвали жесткую реакцию со стороны отказников. Ты становишься лидером движения и начинаешь с большого раскола. Я помню, мы ходили по каким-то аллеям – там были Паша Абрамович, Виктор Браиловский, Марк Азбель, Элиягу Эссас, и у всех была жесткая оппозиция Лунцу. Ты сейчас так же оцениваешь те события? Попытка договориться с КГБ – это, возможно, было наивно, но колоть из-за этого движение?
– Я до сих пор этого не понимаю, но то, что он сделал, не должно было вызывать такого скандала. Это была наша ошибка, но не в том, что мы отрицательно к этому отнеслись, а скорее в форме выражения нашего отношения. Если бы я тогда знал то, что я знал через два года после этого, мы никогда бы не довели до раскола.
– Ты знал, что его поддержали Лернер и Слепак?
– Конечно, знал. Моя большая вина в том, что я поддерживал все шаги, которые вели к скандалу. Но тогда я не знал других шагов. Не хватало опыта. Мы думали, что поговорим с Лунцем, с Лернером, пусть они живут себе, мы им мешать не будем, но он должен был перестать руководить этим процессом.
– То есть типичная борьба за власть. Лунц появился позже, взлетел, как метеор, и захотел взять инициативу в свои руки, стал замыкать на себя связи внутри и за рубежом… И тут он совершил поступок, который с точки зрения всех нас был морально неприемлем. Надо отдать должное смелости Лунца.
– Совершенно неверно. Никакой борьбы за власть! Он мне совершенно не мешал. Польский ведь меня не только по плечу постучал, он мне деньги дал. Я был совершенно независим, никак Лунц мне не мешал. Я же гораздо раньше на этот путь вступил. Для тех, кто вступил позже, КГБ – это где-то солдат, который козырял в Шереметьево. Многое изменилось… Представь, что кто-то пошел бы разговаривать с КГБ лет за пять до этого, в 70-м году! Такое представить себе невозможно! Он моментально стал бы изгоем. А тут!.. – я этого не понимаю. Мне не нужна была власть.
– Отношения с Лернером и Слепаком восстановились?
– Да. 75-й год, мне 41, и я думал, что мои оценки социальных отношений более или менее правильные, что они работают. Я им доверял, основываясь на прежнем опыте.
– Ты уже тогда использовал технологии Карнеги?
– Слушай, Карнеги – это книга о том, как обманывать людей. Как обмануть человека и всучить ему что-то, вот и все. Это не значит, что он весь неправильный. Если ты хочешь продать что-то – да, Карнеги. А во всем остальном он не работает. Знаешь доказательство, почему Карнеги не работает? Очень простое. Когда один из отказников уезжал, он дал мне настольную книгу КГБ. Это была копия книги Карнеги. Как может быть какая-то толковая книга по психологии настольной книгой этой организации? Это книга о том, как обмануть, и они ею воспользовались. Но на нас, слезших с дерева, это производило впечатление, так что, может быть, я тогда и говорил какие-то слова в пользу Карнеги.
– Ты, насколько я помню, тушил с помощью Карнеги конфликты…
– Не-е-т! Ты в какой-то момент отошел в сторону, занялся ивритом и активно в этом не участвовал. Что там происходило, как развивались события по поводу этого конфликта? Лунц продолжал ходить в КГБ, несмотря на наш активный протест. Но стало также понятно, что конфликт зашел слишком далеко, и в этом начал чувствоваться какой-то идиотизм. Действительно идиотизм, раз мы не хотим встречаться в одном помещении с сенаторами. Надо было искать выход. Я чувствовал на себе ответственность. В нахождении выхода колоссальная заслуга Володи Альбрехта. Однажды Дина Бейлина передала мне у синагоги: «Имей в виду, что завтра ты будешь выглядеть в Израиле как агент КГБ»… – что-то в этом духе.
– Она могла…
– А произошло это после того, как я поговорил с парнем, который приехал откуда-то к ней, и то, что я ему сказал, ей не понравилось. Вот ситуация! Надо было как-то выходить из нее. Володя Альбрехт говорит: «Напиши ей письмо» – и объяснил, как писать: оно должно содержать такие-то и такие-то вещи, а такие-то – нет.
– Тебя обеспокоило, что она представит тебя агентом КГБ?
– Беспокоила бодяга, которая шла… бесконечно, и надо было научиться разрешать эти ситуации. Идея Альбрехта показалась мне логичной, и я написал ей письмо. В следующую субботу я его ей передал. Прошла неделя, и она мне сказала: «Знаешь, Володя, если эта история не будет иметь развития, я готова о ней забыть». Я почувствовал, что это работает: вот – написал, и она спокойно разговаривает. Я был спокоен с ней, хотя по природе, как ты знаешь, я человек очень темпераментный. Это меня обнадежило – появился инструмент. Я написал письмо Лунцу, но он не ответил: выкинул или нет, не знаю, но не ответил. Потом у Паши Абрамовича возникли с кем-то проблемы, что делать? Я говорю: «Напиши письмо» – и объясняю ему, как надо его написать. Это было в 75-м. В это время я работал лифтером в подъезде на Красноармейской улице. Это был дом, в котором жили бывшие заключенные. Там же жили их бывшие тюремщики. В этом подъезде у меня была приемная. Замечательная была работа, фантастика. У меня было время! Я работал 24 часа раз в четыре дня. Я мог читать, и было что читать, я интересовался психологией, читал на английском. У Паши что-то с письмом не заладилось, и я стал ему более толково объяснять, почему это работает. Я его постепенно наполнял. И когда Паша все это понял, у меня была готова теория конфликтной ситуации. Я потом на эту тему много выступал, ездил в другие города: в Ленинграде был серьезный конфликт между четырьмя ребятами, и я им объяснял; в компании Абы Таратуты выступал; в Ригу ездил.
– Все это на тему большого раскола?
– Конечно… – во всех городах возникли группировки. В Москве я читал эту лекцию на семинаре Азбеля, потом на семинаре Лернера. Схему ситуации я брал из книги Берна, но мы применили ее для конкретной ситуации – и это был наш оригинальный шаг. Володя Альбрехт сказал мне, что нужно делать, но не объяснил, почему это работает. Я стал собирать материал и разобрался. У Берна написано, что можно, а что нельзя делать. Правда, Берн ни разу не использовал свою модель для конфликтной ситуации. Когда ты знаешь эти ограничения, ты чувствуешь себя другим человеком, ты более сильным себя чувствуешь. И мне удалось изменить ситуацию по всему Союзу: люди перестали о расколе говорить, и я как бы искупил свою вину.
– Ты чувствовал вину?
– Колоссальную вину, конечно! Я же тебе говорю: все шаги, которые предпринимались нашей командой, принимались и одобрялись, а с высоты теории я бы ни один из этих шагов не принял, потому что все они конфликт разжигали.
– Что говорили из Израиля по этому поводу?
– Ничего не говорили.
– Помнишь, из Штатов мирить враждующие группы приехал Джо Смаклер?
– Да, но мы достаточно быстро погасили конфликт. В отношении Щаранского говорили нам: «Не принимайте участия», а с конфликтом никакого давления не было.
– Когда возникла идея культурного симпозиума?
– Я не хочу обсуждать, кто родил идею: она висела в воздухе. Почему она висела в воздухе, я могу тебе сказать. У меня была сделанная нами перфокарта, на ней было три колонки: в одной колонке написано, где ты работал, в другой – чем занимался, а в третьей – сколько тебе сидеть в отказе. И открылась очень интересная картина, и это было впервые. Ситуация, сложившаяся до поправки Джексона–Вэника, изменилась. Поправка позволяла открыть дверь для отказников и сидящих в тюрьмах. До этого мы все время пытались открыть дверь, которая, как я потом понял, была и так открыта. Эта таблица показывала, какая ситуация нас ожидает.
До конца 75-го года мы думали, что от выезда нас отделяют месяцы, и поэтому большие начинания были неуместны. Теперь мы увидели, что нас ждут многие годы отказа. Нужно было думать, как жить дальше. Из кого состояла еврейская община? Из «Узников Сиона», из отказников и остальных. Из этих трех групп только мы, отказники, были свободны. Узники сидят, а остальные не готовы еще. Для каждой группы нужно было подготовить программу. Для двух миллионов мы начали выпускать журнал «Тарбут». Ты помнишь Витю Яхота? Его отец Семен Исаевич Яхот преподавал философию в университете. Я к нему приехал: «Мы хотим журнал издавать, как его назвать?» Он думал ровно одну секунду: «Как будет культура на иврите?» – «Тарбут». – «Так и назовите». 75-й год…
Я думал о конференции для каждой группы. Потом появился Файн и сказал: «Симпозиум». Он был опытен в этих делах… Мне было важно сделать что-то для узников. Дело в том, что появилось много новых отказников, и мало кто из них знал «самолетчиков» и вообще всех тех, кто был посажен раньше. И поэтому 24 декабря 75-го года на квартире Феликса Дектора состоялся вечер, посвященный «Узникам Сиона». День этот мы назвали днем солидарности. Это продолжалось потом несколько лет. Мы сделали информационный листок, где было указано, где сидит «Узник Сиона», где был раньше, формальное обвинение и так далее. И эти листки мы раздавали. Я придавал этому мероприятию большое значение: это был нравственный долг каждого из нас, и морально это было очень важно. Там была оформлена комната, были вывешены фотографии. Феликс Дектор проявил силу характера и мужество – дом-то был окружен.
– Он же из Литвы, другая закваска.
– Идея конференции вылилась вот в этот вечер солидарности.
– Но ты тогда еще не приглашал иностранцев для участия.
– Нет, это были наши внутренние дела.
– А кто вынес симпозиум на уровень международной акции?
– Это не я. По всей стране начали организовываться юридические семинары, которые очень нам помогли.
– Альбрехта на эти семинары ты посылал?
– Посылать Альбрехта означало посылать его в тюрьму. Он сам ездил.
– А билеты кто оплачивал?
– Я не хочу говорить на эту тему… Конечно, я ему помогал. Но это не значит, что я пружина, что я его посылал. Он всё делал по своей инициативе. Я ему оказывал некоторую помощь на жизнь, а не на поездки. Мы перешли от демонстрации ногами к работе головой и использовали для этого также диссидентов. Потенциал здесь был. Почти в каждом городе появилась юридическая группа. Руководители семинаров сменялись каждые несколько месяцев – их отпускали.
– Многие воспринимали это как трамплин.
– Большинство руководителей уезжало в Америку, так получилось, но это неважно.
– А ты как относился к нешире?
– Да никак не относился. Я не сражался с ними. Я не подписал тогда письмо Польского… и не потому, что был за неширу. Конечно, я был активно против, но при этом считал, что в России нужно сначала поменять что-то.
– У тебя уже тогда были большие надежды на культуру?
– Ну конечно, ну не силой же их!.. Он сегодня в таком состоянии, что хочет уехать в Америку…
– Это сложилось у тебя в результате увлечения психологией?
– Нет-нет, никакой связи. Польский боролся с неширой, а я не подписал его письмо.
– Но аргументы были, что нешира угрожает выезду в Израиль, что аморально давать дополнительные аргументы и стимулы властям бороться с алией.
– Всё правильно. Я не понимал этих людей, но я не собирался с ними сражаться. «Тарбут» – это же символическая вещь. Ну, сколько мы могли охватить? Надо было сделать что-то, чтобы слышно было. И вот – симпозиум.
– Насколько я понимаю, при подготовке симпозиума выявились четыре разных направления.
– И все эти направления были утопические.
– Ты представлял главное направление: культура должна работать на алию?
– Наше направление было утопическим. На что мы могли рассчитывать? На пишущую машинку в качестве множительного оборудования!
– Давай сначала уточним идеологию. Еврейская культура должна была служить исходу евреев?
– Я никогда таких слов не говорил.
– Я это формулирую со слов других людей.
– Из меня ты таких слов не выжмешь.
– Скажи своими словами, в чем состоял для тебя смысл развития еврейской культуры в Союзе в тех условиях?
– Еврейское просвещение – это всегда еврейская традиция, Тора, религиозное просвещение…
– Попробуем иначе: в чем разница между твоей идеологией и идеологией Мики Членова?
– Это пути разные. Я никогда не произносил слово «сионизм». Язык был совсем другой. А что там было у меня в голове, я даже говорить не хочу.
– Почему? Мне как раз очень важно, что было у тебя в голове. А уже потом – как вы это оформляли.
– Я же тебе рассказывал, что ехать не хотели. Не буду я говорить, что было в голове. Это не важно. А вот еврейское просвещение – это традиция, и почему мы должны по воле Страны Советов прекращать эту традицию, я не понимал.
– Ты имел в виду просвещение в рамках Аскалы* или религиозное просвещение?
– Всё: история, литература, религия, всё что хочешь! – всё, что входит в еврейскую культуру. Традицию надо продолжать, и это было естественно.
- А в голове было, что дверь открыта, а желающих ехать нет…
– Это часть. Мы считали, что если даже не подвигнем людей на выезд, а только сообщим некоторые знания – тоже будет не слабо. Я серьезно говорю. То есть это шире, чем выезд. И мы имели право на это, что тоже было важно.
– Таким образом, твой подход почти не отличается от подхода Мики Членова?
– Я не знаю… Почему мы начали с журнальчика «Тарбут»? Потому, что он кошерный. Слово «сионизм» там отсутствовало. Вначале мы не поднимались выше журнальчика. И целое издательство было у нас, и в больших количествах мы его… А потом резко перешли на симпозиум. Что произошло? В Хельсинки осенью 75-го года было подписано соглашение.
– Это уже тогда ты Мушинского привлек?
– Он со мной начал.
– Эльберт привел его к тебе?
– Да. Как я его с улицы мог взять? Привели, и то я боялся.
– И уже в 77-м году он у тебя штамповал это в больших количествах. А система распределения у тебя была?
– Он все приносил ко мне.
– А дальше? Как ты доходил до адресата?
– А дальше это раздавалось отказникам.
– В Москве?
– Да.
– А в другие города?
– Тоже, но не думай, что много. Эльберт возил в Киев, было еще несколько человек. Все это отражено в моих финансовых отчетах. Мне же периодически надо было отчитываться…
– И ты представлял, сколько тебе светит за эти вещи?
– Да, конечно. Деньги – это сурово. Где-то к 79-му году я исчерпал свой ресурс и отошел. Я же Стрелец, а Стрелец не может долго заниматься одним и тем же делом.
– Кроме тебя об этом кто-то знал, какой-то узкий круг?
– Ну, те, кому я деньги давал, – знали.
– Это не то, это ведь можно и так представить: продал посылку и помог.
– Конечно… по-настоящему не знал никто, ни один человек. И у меня лично эти деньги никогда не хранились.
– Жена знала?
– Лена? Конечно.
– Паша Абрамович?
– Паша знал в принципе, но не знал размеров. Масштабов никто не знал. Но я же их у кого-то хранил, потом сам момент доставки… Однако, как видишь, Б-г уберег. Так вот, Хельсинские соглашения. Советский Союз раньше ведь всегда говорил о двух вещах: безопасность и экономика. А права человека – какое-то мелкое дело. В общем, раньше им удавалось отплеваться, а тут Хельсинский процесс и права человека. Это был толчок к началу подготовки симпозиума.
– Хельсинки сумели создать надежду. В 1974 году закончилась Вьетнамская война, напряженность пошла на убыль. Был же и до этого Международный пакт о гражданских и политических правах, ратифицированный ООН, уже работала поправка Джексона-Вэника. Период этот закончился в 79-м году с введением советских войск в Афганисан.
– У тебя такое объяснение, у меня другое, но это не важно.
– Какое?
– У меня это связано еще – не удивляйся – с активностью солнца.
– ?!
– Дело в том, что активность солнца меняется по синусоиде с периодом в 11 лет и 7 месяцев. Есть книжка одного русского ученого на эту тему. Он открыл, как влияет ионизация кислорода, отрицательные ионы на жизнедеятельность. С тех пор, как в 1640 году построили первый телескоп, позволивший фиксировать вспышки на солнце, все это записывалось. Активность солнца оценивалась по количеству вспышек за год. При этом максимум и минимум могут меняться, а периодичность остается примерно постоянной… плюс минус год.
– Забавная теория…
– Когда произошла революция? В 1917 году – максимум.
– В отдельно взятой стране… можно подумать, что солнечная активность почему-то выбрала Россию.
– Когда развалился Советский Союз? В 1991 году – максимум. Пройдемся по некоторым цифрам: 1917 плюс 11 получаем 1928 – коллективизация в деревне, миллионы уничтожаются, деревня становится на дыбы; 1939 – Вторая мировая война. Я много гулял по истории и сопоставлял.
– Симпозиум пришелся на максимум (я с трудом сдерживал улыбку)?
– Боже упаси. Я вижу, ты не уловил, – спокойно продолжал Володя. – У человека два полушария. Одно отвечает за эмоциональную деятельность, а другое – за рациональную. Чем больше мы смещаемся к максимуму солнечной активности, тем более люди сдвигаются в эмоциональную сторону. Та страна, в которой есть демократия, оппозиция, там, даже если у кого-то заклинило, оппозиция уравновесит. А когда практически решают один-два человека, да еще изначально сдвинутые, ненормальные, да еще солнечная активность сдвигает их в эмоциональную сферу… Та же ситуация, кстати, наблюдается в арабских странах. Они изначально недемократичны. Поэтому Страна Советов в 68-м году вошла в Чехословакию – максимум; В 79-м году в Афганистан – тоже максимум. И там, и там это сделал Брежнев. А в 75-м году – на минимуме, – тот же человек подписывает Хельсинское соглашение. 76-й год – культурный симпозиум. Ни один человек не был арестован, никто не пострадал.
– Интересная теория, но давай посмотрим вместе. С «культурниками» ведь это не совсем так. Симпозиум они сорвали. Людей таскали на допросы несколько дней, и эти люди совсем не были уверены, что для них это кончится благополучно. Материалы конфисковали. Некоторые участники этих событий полагают, что готовили, по-видимому, два процесса – против «культурников» и против «политиков». В итоге выбрали «политиков» и полетели головы в том же 77-м году. Но готовили-то они эти процессы в 76-м, на минимуме.
– Не было «культурников». Мы делали всё для всех.
– К «политикам» относились, по-видимому, Лернер, Сахаров, Лунц, который к тому времени уехал, Щаранский, Орлов… Да и судя по тому, как пасли симпозиум, они были серьезно настроены против. А вы ведь играли открыто, как будто жили в одной из стран западной демократии, пригласили массу иностранных гостей, посылали официальные приглашения в соответствующие советские инстанции. Смотри, симпозиум был в конце декабря, а уже в марте выходит статья Липавского, и наносится удар по «политикам». Это было очень близко к симпозиуму.
– Юлик, ни один человек из тех, кто готовил симпозиум, не был посажен. И мы не «культурники», мы просто ответственно, как мне кажется, действовали в тех условиях. А занимались мы, как ты знаешь, не только культурой. Щаранский, который активно работал в Хельсинкской группе, а потом просидел много лет в тюрьме, тоже называет нас «культурниками». Я это воспринимаю как обиду.
– Я использовал в данном случае терминологию Мики Членова, который, безусловно, относит себя к «культурникам». Деление, конечно же, условное, согласен, и отражает скорее акценты в деятельности.
– Да, Мика нам для симпозиума подходил.
– Но у него был несколько иной взгляд на еврейскую культуру. Как бы ты определил разность ваших подходов?
– Мы говорили, что нам нужно надеяться на себя, на Израиль и на Америку, надеяться на то, что они нам помогут. Что утверждал Мика? Что без советской власти не обойтись.
– Да, он предлагал сотрудничество с советской властью, иначе сплошная иллюзия.
– Это фантастика! Выяснилось, что единственное, что может помочь, это полный развал советской власти. Что ни с какой советской властью сотрудничества не было и не будет. Можно привести один-два случая в качестве исключения. Не было и не будет. Вот сейчас – это какая-то очередная полоса, да и власть уже не советская, другая какая-то, похожая в чем-то, но не советская.
– Власти сорвали симпозиум. Вскоре после этого начинаются посадки активистов, сотрудничавших с диссидентами, – Шаранского, Слепака. Что в это время происходит с тобой?
– Ну, во-первых, образовалась хорошая команда. Фантастическую помощь, оказывал Семен Михайлович Кушнир из Баку, приятель Цили Ройтбург, она его привела. Была длительная полоса защиты симпозиума. Мы писали письма политикам и главам государств, королевам, ходили в американское и датское посольства, там нас хватали… Во многих городах расцвели юридические семинары. Ты не представляешь, сколько их было! А на следующий год Паша организовал неделю иврита. Все это продолжалось до 79-го года, когда Советы вошли в Афганистан, и началась черная полоса. Тогда остались только журналы.
– Когда ты почувствовал, что твой ресурс полностью исчерпан и всё, что тебе остается, это тюрьма.
– Ощущения такого не было. Я просто очень устал.
– Когда эта усталость у тебя появилась?
– Со мной произошло следующее. Циля Ройтбург как-то зашла ко мне к концу работы и говорит: «Я еду к экстрасенсу. Хочешь со мной?» Поехали. Женщина-экстрасенс меня тоже посмотрела. Тогда она мне ничего не сказала. Был 80-й год, Олимпиада, и я поехал в Прибалтику. В Москве на это время все равно посадили бы, так лучше отдохнуть. У меня как раз было две недели отпуска. В Прибалтике я опять встретил того экстрасенса, ту женщину. Она очень обрадовалась нашей встрече. Ну, очень! – и сказала, что когда проверяла меня первый раз, у меня совсем не было поля. – «У тебя совсем не было поля. Я боялась, что ты не дойдешь до дома». А я ничего не чувствовал. Я играл в теннис, неплохо себя чувствовал… Когда я вернулся и узнал, что меня уволили, я ни за что не захотел возвращаться на подобную работу. В 80-м году наверху приняли решение снова брать на инженерные должности отказников. Я пришел в Дом Художника, там был отдел электронного оборудования – освещение залов, проведение выставок, и меня сразу взяли. Директором Дома Художника работал Пушкарев, бывший директор Русского музея: чего-то там он не поладил с Романовым, и тот выставил его из музея. Он приехал в Москву. Через несколько дней меня вызывают в кабинет директора, который вышел куда-то «погулять», а в директорском кресле сидит гебешник и говорит: «Владимир Михайлович, мы знаем, что вы здесь работаете…» Его речь сводилась к тому, что они мне мешать не будут до тех пор, пока я не начну снова заниматься сионистской пропагандой. Я сделал вид, что я его не понимаю. Но у меня уже не было особого желания заниматься сионизмом. Чего там?.. После всех наших крупных дел с кем-то беседовать… В общем, я стал там работать. Мы играли там в фантастические игры… – я же в психологии уже сильно продвинулся. Оказывается, что все эти знания очень продуктивны, и с ними довольно удобно жить.
– И с этого времени ты отошел от активной деятельности?
– С 80-го по 87-й год не участвовал, то есть я как бы участвовал, но уже не тратил энергии – пассивно так. Потом Паша Абрамович начинает меня донимать: «Перестройка идет, а мы сидим. Все активизируются, а мы сидим…» В какой-то момент я ему говорю: «Давай делать симпозиум». Это же близко мне, и я сам сразу засучил рукава, – Володя хитро улыбнулся, – а что такое 87-й год с точки зрения активности солнца? Близко к середине между пиками активности. Я серьезно говорю.
– Ты что, вычислял это?.. или просто совпадение?
– И да, и нет. Вот смотри: первый симпозиум мы начали сразу после появления Хельсинского соглашения – это был минимум, когда начинает хорошо работать рациональная половина, когда даже изверги становятся более или менее нормальными. В рациональном плане мы же все машины, умеющие считать. А когда захлестывают эмоции – зверь вылезает… по крайне мере у части из нас.
– И под симпозиум тебе дали разрешение на выезд?
– Не до начала, мы уже успели раскрутиться. Мы решили, что не будем проводить пресс-конференции, пока не соберем все доклады и не отправим их в Израиль. Когда это было сделано, мы созвали пресс-конференцию. На этой пресс-конференции я был уже с разрешением. Они позвонили Бегуну, Браиловскому, мне и еще кому-то.
– Абрамовичу нет?
– Нет. Паше только через полгода. Из группы подготовки симпозиума только я получил разрешение, все остальные позже. Но я с разрешением еще полгода сидел, потому что сын к этому времени женился, а семья жены не хотела ехать в Израиль. Мне пришлось вести с ними переговоры. Мишка (сын) еще задержался после меня, но уже мы договорились: живите в Израиле 10 лет, а после этого решайте, что будете делать.
– И через десять лет они уехали в Америку?
– И они уехали в Америку. Отец жены умер здесь за это время, а в квартире жены мы сейчас с тобой разговариваем.
– Спасибо, Володя.