Я родился в ассимилированной еврейской семье. Мои родители Михаил Нисонович Кошаровский и Сима Марковна Галинская поженились в 1937 году на последнем курсе института, в котором они изучали бумагоделательное производство. Это было в Киеве. Там же в 1938 году родился мой старший брат Даниил. Через шесть месяцев после начала войны, уже в эвакуации, в поселке Новая Ляля родился я, а еще через полтора года там же родился мой младший брат Леонид. Профессия родителей предполагала проживание в небольших рабочих поселках, поскольку производство бумаги крайне губительно для окружающей среды. Евреев в этих местах практически не было.
После войны нужно было восстанавливать предприятия, и отца перебрасывали с одного завода на другой. Кочевую жизнь вместе с ним вела вся семья. Среднюю школу мы, три брата, проходили в четырех разных городках. Таким образом, мы были лишены и друзей детства, и естественного чувства родины. Особого антисемитизма мы не испытывали, поскольку отец работал на высокой должности главного инженера, а предприятия обеспечивало работой практически все взрослое население городков. Зависели от предприятия и школы, и больницы, и прочие городские службы. Это были большие предприятия. В городке Кондрово, например, где мой старший брат и я закончили среднюю школу, на целлюлозно-бумажном комбинате трудилось около 6 тысяч человек.
Родители стремились прививать нам вкус к реальным знанииям. Отец собрал прекрасную профессиональную библиотеку. Иногда он брал нас на завод, показывал огромные бумагоделательные машины, растянувшиеся на несколько сот метров. Процесс изготовления бумаги очаровывал: жидкая масса выливалась на вибрирующий сетчатый стол, освобождалась на нем от лишней влаги и равномерно распределялась по поверхности, затем поступала в систему многочисленных валов, барабанов и полотен, а через несколько сот метров из машины выходила готовая бумага, наматывавшаяся на огромные рулоны. В цехах стоял такой шум, что трудно было услышать собеседника. Учеба, кружки в школе, клубе всячески поощрялись.
На еврейские темы в доме не разговаривали и, как водится, родители переходили на идиш лишь тогда, когда нам не полагалось знать, о чем они говорят. Первое серьезное соприкосновение с еврейской темой произошло в 1956 году. Мне было тогда 15 лет. Газеты бичевали Израиль за агрессию против Египта, отец ходил хмурый и неразговорчивый, и мать всячески оберегала его покой. Он и обычно целыми днями пропадал на производстве, а в это время мы его практически не видели. Нас, детей, тогда интересовали другие проблемы, и я, честно говоря, не вполне понимал, какое отношение Израиль может иметь к нашему городку и к нам.
Так совпало, что отец решил завершить свою производственную карьеру в том году, когда я закончил школу. Он перевелся в Свердловский проектный институт, а затем ушел на преподавательскую работу в Свердловский лесотехнический институт, где в течение долгих лет работал в качестве доцента, заведующего кафедрой и секретаря партийной организации института. Родители не отпустили меня поступать в московский ВУЗ, не захотели оставлять без своей опеки.
В Свердловске в 1964 году я закончил Уральский политехнический институт по специальности “электроника летательных аппаратов”. Распределили в научно-исследовательский институт автоматики, занимавшийся разработкой систем управления баллистическими ракетами дальнего радиуса действия с ядерными боеголовками. Это было советское стратегическое оружие, и институт являлся головным в своей области.
В то время шло состязание с Соединенными Штатами в гонке стратегических вооружений, и нас всячески подгоняли и поощряли. В лаборатории царила творческая атмосфера. Вскоре я начал чувствовать, что попал в престижное место – видимо, безупречная репутация отца и моя неплохая успеваемость в школе и институте сыграли роль в распределении. У евреев в этом институте была хорошая репутация. Они возглавляли большинство лабораторий, и к ним относились с уважением. При НИИ функционировал великолепный туристический клуб, и я с удовольствием ходил с сотрудниками в походы. Продолжал заниматься и боксом, которым увлекался в студенческие годы. В турпоходе в 1965 году я встретил симпатичную девушку Соню. Она стала моей женой.
Семейство Кошаровских происходит из местечка Кошаровка, расположенного в черте оседлости в 10 километрах от печально известного сегодня Чернобыля и в 100 километрах к северу от Киева. Приверженность традиции и религии сохранилась только у моего деда по отцовской линии, но и у него это не было постоянным. До революции он занимался торговлей лесом. Через несколько лет после революции ему доверили лесное хозяйство области. В тот период он поддался общему настрою и отошел от религии. Семейная легенда гласит, что у него была бурная молодость… В 1934 году в возглавляемом им отделе обнаружили растрату, и деда Нисона арестовали. Он сидел довольно долго и тяжело, заболел в тюрьме туберкулезом, чудом выжил, вышел на свободу и вернулся к религии. С тех пор он уже не сходил с избранного пути, свято соблюдая все религиозные предписания. У него было постоянное место в синагоге, а когда синагогу закрыли, он с другими стариками организовал молельный дом, куда неизменно отправлялся каждое утро. Когда я “заболел” сионизмом, он был единственным из взрослых родственников, кто ни разу не пытался меня отговаривать. При этом он не спорил с остальными и не вступался за меня, но его глаза говорили лучше всяких слов… Я знал, что на мне было его молчаливое и постоянное благословение.
В семье моей бабушки по отцовской линии, Ханы Лоховской, было пять сестер. Одна из них, Маня Лоховская, как и мои родители, закончила институт в Киеве, после чего увлеклась сионизмом, была арестована и осуждена. Век ее оказался недолгим.
Мой дед по материнской линии, Марк Галинский, был учителем, “меламедом”. Мне не довелось с ним встретиться. Он был частным учителем моей бабушки Ханы, и, как это бывает, девушка влюбилась в своего наставника… Но он был беден, и ее родители возражали против их брака. Хана упорствовала, и дело кончилось тем, что ее изгнали из родительского дома и лишили приданого и наследства. Дед и бабка прожили в любви и согласии долгую жизнь. От этого брака родились три дочери и сын. Сын погиб во время войны на фронте, а дочери сохранили трогательные и теплые отношения. Мы регулярно приезжали к ним в Киев погостить, и баба Хана, жившая со старшей дочерью, тепло и ненавязчиво о нас заботилась…
Шестидневная война перевернула мою жизнь. Было ли это от давящей тревоги перед войной… беспомощности… страха в ожидании еще одного Холокоста?.. Я не могу этого забыть… Мне хотелось кричать об этом на каждом углу… Власти злорадствовали… все, чему меня учили, рушилось… я ничего не мог понять… и впервые начал чувствовать, что страна, в которой живу, – мой враг.
На кого я работаю?..
Позже стало ясно, что именно СССР подготовил арабские страны к войне против Израиля. Исход этой войны практически не вызывал у Советского Союза сомнений – их клиенты должны были победить советским оружием. Победа арабов решила бы и проблему лояльности советских евреев, они стали бы еще бесправнее и трудолюбивее. Допускался и ничейный исход, вынуждавший арабов к постоянным закупкам советского вооружения, к поиску политической поддержки и экономической помощи СССР. Никак не ожидался только полный провал. Столкнувшись с ним, советское руководство впало в состояние истерии, прикрываемой крикливой и примитивной антиизраильской пропагандой… А для меня это был триумф, и для евреев это был триумф, и для многих русских это был триумф…
Противоречия, с которыми я столкнулся, держали меня в постоянном напряжении. По ночам я слушал “голоса”, днем “отбывал номер” на работе и… говорил, говорил, говорил…
Однажды со мной произошло нечто странное… мистическое, оставившее глубокий след…
Это случилось посреди шумной улицы. Я шел, погруженный в собственные мысли, голова гудела от недосыпания… И вдруг… – все куда-то пропало, стало тихо… исчезли прохожие и машины… Яркий свет озарил сознание, и я увидел с пронзительной ясностью, кто я, куда иду, чего хочу. Я знал, что это не игра Фантазии, что я вижу мой путь…
Не знаю, сколько это продолжалось. Снова зашумела улица, двигались машины…
На этом кончились все сомнения.
До выезда пройдут еще долгие двадцать два года, и будет трудно, и будет невыносимо… страх, боль, усталость… и появятся дети, и будут расти в этом…
В самые трудные моменты я мысленно возвращался к той вспышке сознания, к той ясности… и силы возвращались.
Я стал искать единомышленников. Интерес к технике, к работе был потерян…
Меня теперь интересовали другие вопросы.
Было бы несправделиво требовать ответа у родителей. На их долю выпали жестокие времена… они жили при Сталине, прошли большую войну. В их душах поселился СТРАХ перед всемогуществом и жестокостью режима.
Мы росли в другое время, нас так не запугивали. Уже прошла борьба Хрущева с культом личности Сталина… Уже прошла борьба Брежнева с культом личности Хрущева… Уже насаждался культ личности Брежнева… Анекдоты про кремлевских старцев открыто гуляли по всей стране, за них не сажали…
Система разлагалась не только идеологически. Народ спивался, преступность росла, семьи распадались. Все это происходило на фоне разложения верхов, их стремления к личному обогащению, к западным вещам. Выборы были откровенным фарсом, тотальный дефицит товаров и услуг бросался в глаза. При этом в каждой статье, в каждом публичном выступлении, в каждом телесюжете звучало: “Жить стало лучше…” Страна делала вид, что платит трудящимся, а трудящиеся делали вид, что работают… Антисемитизм… Это был абсурд. Система пробуксовывала и гнила по всем направлениям, кроме военно-промышленного комплекса, высасывавшего из страны последние соки.
Да, мы росли и формировались без особого уважения к власти и, в общем, без особого страха перед ней. Обязательное изучение истории партии, приспосабливаемой под каждого нового лидера, изучение марксизма-ленинизма и сдача экзаменов по ним воспринимались как никому не нужная формальная обуза, пустая трата времени.
Впрочем, аппарат подавления функционировал исправно: диссидентов сажали, слишком высовываться и идти против постоянно меняющейся “единственно верной” линии партии было опасно… Я и не шел. До Шестидневной войны мне вполне хватало техники, и я старался не слишком углубляться в противоречия и нелепости режима, хотя соблазнов было более чем достаточно.
Две вещи уберегли меня. Первая – ясное понимание того, что я принадлежу к национальному меньшинству, и не мое дело указывать большинству, как ему жить. Вторая – хороший урок, полученный мною в детстве.
Это произошло в пятом классе кондровской средней школы на уроке истории. У нас было много ребят из окрестных деревень. Оказалось, что деревенским не выдавали паспортов, и они не могли свободно перемещаться по стране. Советское крепостное право. Когда нам в очередной раз рассказывали о необычайных завоеваниях Октябрьской революции, я спросил об этом. Наша историчка Тарасова Нина Ивановна, по совместительству класссный руководитель, объяснила: это делается, чтобы остановить поток беженцев из деревень в города – стране нужен хлеб. Хлеба действительно не хватало. Очередь за ним нужно было занимать задолго до рассвета и выстаивать много часов, чтобы получить одну буханку в руки, если хватало… Мне бы остановиться, но я продолжал спрашивать… Как это согласуется с беспримерными завоеваниями Октябрьской революции? – ведь крепостное право было отменено задолго до нее, и, стало быть, нынешнее положение крестьян получается хуже. Вопрос был задан без злого умысла, даже без озорства, но, произнося последние слова, я почувствовал неладное… Все замерли в ожидании… Учительница пыталась что то сказать… Наконец, прокашлявшись, она почти прокричала в класс, что воевала, проливала кровь за эту страну, что такая постановка вопроса оскорбляет ее чувства… слезы брызнули у нее из глаз, и она выбежала из класса…
Вечером отец пришел с работы хмурый. Я попытался оправдаться: “ты же сам нас этому учил – спрашивать учителя”. Чувствовалось, что ему неприятно говорить об этом… “Есть вопросы, которые нельзя обсуждать с посторонними”, – наконец выговорил отец.
Он долго объяснял мне: это вопрос политический, ты еще многого не понимаешь, спроси сначала меня… у детей такие вопросы обычно не возникают, могут подумать, что это пришло из семьи… мы все можем пострадать…
На дворе стоял 1952 год.
“Ты не должен перестать думать и наблюдать, – добавил он. – Вот в технике неудобных вопросов не бывает… занимайся лучше ею и не делай глупостей”.
Этот разговор определил мои учебные предпочтения. Гуманитарные предметы, в которых полагалось думать определенным образом и не затрагивать болезненных вопросов, я как бы перестал считать достойными изучения. Техника поглотила меня целиком вплоть до Шестидневной войны, которая помогла понять, кем я в результате стал… – технически образованным рабом.
На кого я работаю, на что я трачу свою жизнь? Что я понимаю в этой жизни, кроме техники? Я хочу уехать и не могу, мне невыносимо здесь быть, а я вынужден оставаться.
Интерес к технике стал ослабевать. Его место занял интерес к национальным вопросам и поиск путей выезда в Израиль.
Меня потянуло к евреям. Не то, чтобы я раньше чурался еврейских компаний, но сейчас это стало осмысленным и целенаправленным. Я стал посещать еврейские тусовки, дни рождения. На одной из них, у Саши Гуровича, я познакомился со студентами-медиками, завязался разговор… Решили для начала разыскать что-нибудь по истории, культуре, языку. Поскольку на русском языке ничего не было, мы решили отправиться в библиотеку иностранных языков.
Мы пришли втроем, записались, как полагается, с указанием года рождения, адреса, места учебы или работы, национальности и чего-то еще, и… засели за каталоги. Через несколько часов мы отыскали иврит-русский словарь Шапиро. Наверное, мы были первыми, кто заказал эту книгу, потому что сотрудница библиотеки посмотрела на нас долгим изучающим взглядом. Книгу принесли, и мы смогли полистать ее в читальном зале.
Визит в библиотеку имел для студентов неожиданные последствия. Их вызвали в первый отдел, где состоялся разговор о нездоровых националистических интересах, о иврите, на котором говорят только в Израиле. Под угрозой исключения их предупредили о недопустимости сионисткой деятельности в стенах института. Предупреждение о возможном исключении было передано также родителям. Ребят здорово напугали, наша первая группа распалась, не успев сложиться.
На работе у меня был допуск к секретной информации второй формы, устанавливавший трехлетний карантин на контакты с иностранцами или на выезд за границу. Через месяц после Шестидневной войны я подал заявление об уходе. Мне понадобилось полгода, чтобы добиться увольнения. Я понимал, что сразу меня не выпустят, что три года, возможно, больше, придется выдерживать карантин. Все эти годы нужно будет содержать семью, воспитывать детей и готовиться, насколько это будет возможно, к жизни в Израиле.
В 1968 году умер отец. Я всегда уважал его и побаивался. Он умер неожиданно. Ничто не предвещало такого конца. В его жизни и смерти отразилась горькая и грустная ирония галутной еврейской судьбы. Он всю жизнь прожил как русский, хотел этого, отдал свой талант России, а умер евреем.
В то лето, уезжая в отпуск, отец оставил распоряжения о проведении ремонтных работ на кафедре. Вернувшись, увидел, что указания не выполнены. Устроил нагоняй завхозу – вполне по-русски, он это умел. Завхоз бросил отцу: “Вы, евреи, сами по отпускам ездите, отдыхаете, а потом приезжаете и из нас, русских, кровь пьете. Со свежими силами”.
Через два дня – обширный инфаркт…
Отцу устроили государственные похороны, гроб с телом был выставлен в фойе лесотехнического института. Мы стояли возле гроба, а мимо шли люди… Потом кортеж из десятков машин двинулся к кладбищу.
Это было еврейское кладбище – по настоянию его отца. Дед настоял также, чтобы отца похоронили по еврейскому религиозному обряду – и никак иначе. Прочитали Кадиш, отца завернули в саван и без гроба опустили в могилу.
За спиной я слышал удивленное перешептывание партийных бонз.
Это было ухоженное еврейское кладбище – каменные памятники, металлические ограды, высокие деревья. Рядом располагалось русское кладбище – кресты, березки, оградки…
После того, как поставили памятник, я с Соней приехал привести могилу в порядок. Мимо нас с русского кладбища шла подвыпившая компания, человек восемь. “Вот эти евреи, – бросил один из них. – При жизни сосут нашу кровь и после смерти… – вон какие хоромы отгрохали”. Они остановились метрах в десяти и стали “травить” антисемитские анекдоты. Гнев и обида переполнили меня.
“Уходите, он только что отца похоронил”, – выкрикнула Соня. “Ну вот, мы сейчас и положим жиденка рядом с папашкой”, – прохрипел один из них в матросской тельняшке и двинулся в нашу сторону… Соня стала передо мной, но я отшвырнул ее так, что она упала. В ушах звенело, на глаза накатилась красная пелена, волосы на голове встали дыбом, руки слились с лопатой в одно целое… Звериный хрип вырвался из горла: “Двое лягут со мной”…
И тут произошло неожиданное. Они вдруг остановились. На их лицах застыл испуг, смешанный с изумлением. “Да ты что, парень, да мы не со зла…” Один из них сделал шаг вперед и протянул руку для примирения… “Да ты извини…” – а я не мог оторвать руку от лопаты… Они попятились, и я еще некоторое время слышал “ты извини парень…”
Я прислонился к памятнику и медленно сполз на землю. По телу разлилась слабость, пустота, меня начала бить дрожь… Потом я неделю приходил в себя.
С тех пор Соня, по моему, окончательно поняла, что в этой стране мне оставаться нельзя. Все шло к одному…
После НИИ автоматики я устроился в совершенно гражданское учреждение – “Институт гигиены труда и профзаболеваний”, в лабораторию медицинской электроники. Руководил ею известный ученый доктор Владимир Викторович Розенблат. Лаборатория была его детищем, там разрабатывались приборы, помогавшие исследовать функции организма в реальных, порой экстремальных условиях: у спортсменов во время тренировок, у рабочих опасных профессий во время работы и во многих других случаях. Делалось это с помощью датчиков, закреплявшихся на теле исследуемого, и получаемая от них информация передавалась по радиоканалу на регистрирующую аппаратуру, находившуюся на расстоянии.
В лаборатории работало несколько техников и инженеров, некоторые из них были неплохими специалистами. Мне дали должность главного инженера, при этом моя заработная плата составляла менее трети того, что я получал в НИИ автоматики. Чтобы как-то компенсировать потерю доходов, Розенблат предложил мне в дополнение к основным обязанностям заняться ремонтом и модификацией аппаратуры. Я с готовностью согласился и не пожалел об этом.
Руководителями почти всех лабораторий института были евреи. С сотрудниками института у меня сложились хорошие отношения. Иногда по их просьбе я приспосабливал приборы и устройства к условиям экспериментов, добавлял, если было нужно, наши телеметрические разработки. Общение с этими людьми дало мне довольно много интересных и полезных знаний, пригодившихся в дальнейшем. В особенности это касалось функционирования различных видов памяти. Оказалось, что правильное их взаимодействие в изучении иностранных языков может дать хорошие результаты. Когда я сам стал преподавать иврит, то с удовольствием экспериментировал на себе и моих учениках.
У доктора Розенблата было более двадцати аспирантов – настоящая фабрика по производству научных кадров. Розенблат тонко чувствовал рубежи науки, смело вторгался в неизведанные области, у него в изобилии были темы для новых исследований. В нашей лаборатории два аспиранта уже работали над диссертациями. Розенблат предложил и мне включиться в их число. Предложение звучало очень по-розенблатовски: “Юлий Михайлович (это я), у вас есть неплохой шанс через три года стать кандидатом наук. Есть весьма интересная тема. У вас есть неделя, чтобы сдать аспирантские экзамены по электронике, иностранному языку и марксизму-ленинизму – не отвлекаясь от выполнения служебных обязанностей, естественно. Если вы это сделаете, то будете вполне достойны стать одним из моих аспирантов. Если нет, то тоже ничего страшного – останетесь инженером. Вопросы есть?”
Заняться наукой? Сейчас? Моим первым помыслом было вежливо отказаться, но такого рода предложение было большой честью, люди стояли в очереди к Розенблату годами… Если я откажусь, меня вполне смогут заподозрить в “дурных” намерениях… разговорами об Израиле я уже успел засветиться, а мне еще как минимум три года нужно как-то жить… И потом, что я в конце концов теряю? Если уж мне суждено провести здесь еще несколько лет, то я проведу их с пользой… Пауза была непродолжительной – вопросов не было.
Но как, не отрываясь от работы, я за неделю сдам немецкий язык и марксизм-ленинизм? Впрочем, мобилизоваться я умел, а суровые условия, поставленные Розенблатом, только разжигали спортивный азарт. Экзамен по специальности меня не волновал – несколько часов на подготовку, пожалуй, хватит. Марксизм-ленинизм – день-полтора в библиотеке и немного удачи на экзамене.
Наибольшую проблему представлял, безусловно, иностранный язык. К экзамену по нему обычно готовились год-два с репетитором. Освежить его за три-четыре дня будет действительно трудно. Коллеги смотрели на меня с некоторым сочувствием и любопытством.
Итак, немецкий язык. Как же за него браться? Мало сказать, что я им толком не занимался, я его не любил. Можно даже сказать – терпеть не мог. Из-за немцев… из-за того, что они сделали евреям. Но все языки описывают на самом деле одно и то же, то есть окружающее нас пространство и нашу жизнь в нем. Пройдясь по нелюбимому немецкому, я гораздо легче смогу подобраться к совершенно незнакомому, но уже вполне любимому ивриту.
В Советском Союзе отношение к иностранным языкам было весьма специфическим. Закрытой за “железным занавесом” стране иностранные языки нужны были в основном для воровства на Западе интеллектуальной собственности. Нас учили, главным образом, переводить с иностранного языка на русский. Никому в голову не приходило серьезно обучать нас разговорному иностранному языку – общение с иностранцами для подавляющего большинства советских граждан возбранялось.
Это несколько облегчало мне задачу. С большим трудом мне удалось найти репетитора и уговорить ее подготовить меня за столь короткий срок (руководитель одной из лабораторий нашего института дал мне рекомендацию). Я с увлечением рассказал ей о различных системах человеческой памяти, о том, как можно некоторые из них задействовать одновременно, об обучении во сне с помощью специальным образом записанных на магнитофон текстов… Она долго слушала, потом спросила, испытывали ли мы эти методы на практике. Я честно сказал, что нет, но вот я готов, если она не против… И мы попробовали. Уж не знаю, сколько времени продолжались занятия с другими, но на меня она тратила по 6 часов в день в два приема. На работе я втайне от Розенблата взял отпуск.
Я сдал экзамен. Репетитор отказалась брать с меня плату, ей самой было интересно. Многие из тех приемов я использовал потом для преподавания иврита. Оказавшись в аспирантуре, я стал “своим” на работе, и это значительно упростило мое дальнейшее пребывание в НИИ.
Прошло более полугода после перехода “на гражданку”, прежде чем я нащупал первый серьезный контакт. Им оказался Валерий Кукуй, живший в двустах метрах от меня. Потом появились Боря Эдельман, Люба Злотвер. Все это зима 1968-69 годов. Мы встречались вечерами, ходили по морозным свердловским улицам и разговаривали, разговаривали…
По субботам мы стали собираться у Бори Эдельмана. Он оказался гостеприимным и хлебосольным хозяином. У него была еврейская музыка, открытки и письма из Израиля, еврейские танцы… Борина мама жила в Израиле, и у Керцнусов там были родственники. У них были настоящие вызовы, и это давало им возможность подать заявления на выезд. В то время это выглядело, правда, безнадежной затеей.
Потом Кукуй пригласил меня к себе домой. У него был самиздат в изобилии, я столько в жизни не видел… Он молча наблюдал, как я с жадностью перебираю старые журналы, машинописные книжки, брошюры и открытки. Демократический самиздат меня интересовал мало, а вот старые еврейские журналы и новый, отпечатанный на папиросной бумаге журнал “Итон”, я с удовольствием взял почитать. Нашел я у него и русскоязычный самоучитель иврита Шломо Кодиша. Он был новеньким, нетронутым, и, судя по всему, лежал довольно долго без употребления. “Бери, мне сейчас не до этого”, – бросил Валера. Памятуя о моем успешный опыте с немецким, я попытался взять наскоком и иврит, но не тут-то было. Иврит устроен иначе, чем русский и немецкий: непохожий алфавит, другая грамматика, почти непересекающийся словарный запас… и не у кого спросить. На голом энтузиазме я преодолел восемь уроков, но дальше без посторонней помощи продвинуться не смог.
Наши субботние встречи начали понемногу блекнуть. Многое было переговорено, одна и та же музыка стала приедаться, а новизна – утрачивать свое обаяние. Я подумал тогда, что если мы не будем ощущать от встреч реальной пользы, если станет неинтересно, компания начнет распадаться. Поскольку нас объединяло желание уехать в Израиль, – думал я, – занятия ивритом будут восприниматься как подготовка к отъезду, и это наполнит субботние встречи дополнительным содержанием.
Идея ребятам понравилась, и “посещаемость” заметно повысилась. Вначале мы обсуждали последние новости, потом Эдельман устраивал трапезу, на которую выставлялись вино и коньяк, и только после этого, немного отдохнув, приступали к ивриту. Все доставали ручки и тетради и старательно записывали новый материал. Поскольку не было учебников, не было и домашних заданий. Должен признаться, что никогда еще я с таким тщанием не готовился к урокам, продумывая до мелочей, как и что я буду рассказывать.
Счастливое время. Было такое чувство, будто мы – одна семья.
С тех пор прошло почти полвека. Каждый из нас прожил это время по своей жизненной траектории. Кому-то удалось уехать быстро, другие задержались на долгие годы, некоторые прошли тюрьмы и лагеря… Кому-то больше повезло в Израиле, кому-то меньше… Но мы продолжаем поддерживать наши отношения, и когда один из нас женит детей или внуков, празднует юбилей или отмечает какое-то большое семейное торжество, компания собирается… Нам есть что вспомнить, нам еще есть о чем вместе помечтать…
С Аксом и Рабиновичем я познакомился уже накануне приговора по ленинградскому процессу – наступали суровые времена.