Я вернулся в Свердловск в конце мая 1971 года. Следствие по делу Валеры Кукуя закончилось, и мы напряженно ждали суда. От всех уволенных с работы и не получивших разрешения на выезд потребовали устроиться на работу, иначе грозил арест за тунеядство. Делалось это очень просто: приходил участковый, справлялся о месте работы и оставлял письменное предупреждение: устроиться в течение двух недель.
Мудрый Акс заранее закончил курсы сварщиков и уже работал по новой специальности. Я оказался в трудном положении. С “волчьим билетом” даже на неквалифицированную работу устроиться непросто, а тут еще еврей, инженер и – статьи в газетах. Выручил Илья Войтовецкий.
Мы познакомились незадолго до описываемых событий, но с Ильей трудно было не подружиться. Хороший инженер-связист, он был еще поэтом, и душа его без конца витала в словесных кущах, изливаясь бесконечным потоком афоризмов, шуток, анекдотов, баек и всякого рода фантазий. Человек увлекающийся и теплый, он отличался взрывным темпераментом, недюжинной физической силой, бесшабашностью и слабостью к женскому полу… – этакий еврейский гусар.
“Маркман говорит, что на товарной железнодорожной станции начальник – еврей, и там нужны грузчики, – сказал он. – Там не станут рыться в наших трудовых книжках. Давай попробуем, я ведь тоже уволился перед подачей”.
Нас приняли.
Работа была не из легких. Приходилось целый день возить из вагонов на склад и со склада в вагоны различные грузы: холодильники, ширпотреб, полуфабрикаты. Мы работали в бригаде из двенадцати человек. Платили побригадно, так что приходилось соответствовать. Первые пару недель мышцы болели, но постепенно мы привыкли. Грузчики, среди которых попадались неплохие профессионалы, во второй половине дня обычно выпивали по сто граммов водки, чтобы снять “крепатуру” (окаменение мышц). Мы тоже попробовали, и дело пошло веселее.
По вечерам мы продолжали встречаться с друзьями, обсуждали положение, поддерживали связь с Москвой. После суда над Кукуем писали многочисленные петиции в различные инстанции, письма протеста.
Боря Рабинович получил разрешение и готовился к отъезду.
В августе двое в штатском забирают меня с работы и привозят в КГБ. Опять подполковник Поздняков. Опять предупреждение с требованием снизить активность. А потом – неожиданно:
– Тут на ваше имя из-за границы поступили денежные переводы. Мы полагаем, что вы как советский человек от них откажетесь.
– Это – вопрос или требование?
– Пока вопрос.
– Если это незаконно, отправьте обратно и напишите отправителям: “Противоречит советским законам”. А если законно…
– Тогда что?
– …неужели вы думаете, что я оскорблю их своим отказом? Они же знают, что вы сломали мне жизнь, отказали в выезде, уволили с работы, посадили.
– Ну-ну, Юлий Михайлович, полегче. Вы сами сломали себе жизнь.
Через неделю я получил три перевода – каждый по 150 инвалютных рублей. Сумма по тем временам большая. С работы нас тут же уволили. Начальнику-еврею не нужны были визиты из той организации.
Через пару недель мы уже работали на новом месте, на заводе по производству электрических кабелей – тоже грузчиками. Работа полегче, платили столько же, так что жалеть о предыдущем месте не приходилось. Теперь мы чаще работали вдвоем, и это давало возможность вдоволь наговориться.
Как-то на одной из встреч Володя Акс отвел меня в сторону и спросил:
– Илюша тебе ничего не рассказал?
– Ты же знаешь, он всегда что-нибудь рассказывает.
– Насчет Галины Борисовны (так мы называли между собой ГБ, Ю.К.).
–Нет, в его репертуаре этого не было.
По серьезному лицу Володи я понял, что ему не до шуток.
– Ты понимаешь, я думал он сам скажет. Мы обещали молчать, но вы работаете вместе, и я думаю, что ты должен знать. Только никому, понимаешь?
Я понимал, и мудрый Володя рассказал мне странную историю о том, что Илюша формально согласился на сотрудничество с КГБ, что он немедленно поставил об этом в известность Маркмана, Акса и Рабиновича, и что он при этом не трус и не предатель, а решил, что поскольку его все равно не выпустят (у него была высокая форма допуска), то хоть таким образом он сможет принести нам пользу.
– Когда это произошло?
– В то время, когда ты сидел. Он сам попросил Борю Эдельмана сообщить об этом кому следует в Израиле.
Акс говорил спокойно и уверенно, но от такой новости внутри у меня похолодело. Я машинально перебирал в памяти, о чем мы говорили… – ничего особенного. Нет, я не думал, что Илья докладывал о наших беседах.
– Он что, решил переиграть КГБ?
– Что-то вроде этого, – печально улыбнулся Володя, и было видно, что Илюшина история особой радости ему тоже не доставляла.
– Я не смогу… я скажу ему, что знаю.
– Скажи, конечно.
Искренность намерений Ильи не вызывала сомнений, он весь светился желанием помочь. Но игра, которую он затеял, была опасной. Даже сказать ему, что я знаю об этом, означало, что я в какой-то мере тоже становлюсь соучастником. Этого мне только не хватало!..
С другой стороны, сколько ходит вокруг стукачей, о которых мы ничего не знаем. Мы же с самого начала понимали, что КГБ не даст нам жить без своих глаз и ушей, и там, где было действительно необходимо, мы всегда это учитывали.
Когда я сказал Илье, что всё знаю, он слегка побледнел. Значит, понимал, несмотря на все свое гусарство, какую рискованную игру затеял. Он сказал, что это было как бы с согласия ребят, и что он все равно собирался в ближайшее время рассказать мне.
Мы не стали углубляться в дебри, я сам предпочитал не знать лишнего. Илья только добавил, что я смогу, если захочу, “пропускать” через него информацию – в том виде, в котором мне покажется правильным, или выяснять, чтó в моей деятельности интересует органы. Я особого энтузиазма не проявил. Интуиция подсказывала, что от КГБ нужно держаться подальше, ненароком раздавить может. Мы ведь, по сути, не их клиенты, никакой угрозы государственной безопасности не представляем, хотим уехать – и весь разговор. На таких позициях можно бороться за выезд, не особенно оглядываясь на стукачей. Направление их работы было понятно – разрушить движение, сбить индивидуальную активность и держать людей в страхе. Некоторые свои возможности гэбисты уже продемонстрировали, поэтому никаких иллюзий на их счет у меня не оставалось. Разговоры о родине, чести и достоинстве сменялись у них звериным оскалом в тот момент, когда они начинали ломать человека.
Илья не сделал ошибок, никого не выдал и не посадил. В конце 1971 года он чудесным образом получил разрешение, приехал в Израиль и рассказал обо всем там, где нужно. Кроме того, он опубликовал несколько статей о методах КГБ. У нас сохранились добрые отношения.
Работая над книгой, я захотел более детально разобраться в “делах минувших дней”. Илья с готовностью согласился.
– Восьмого марта в Уральском политехническом институте проходило собрание кафедры физики, на котором “прорабатывали” Володю Акса и Борю Рабиновича, моих давних друзей, – начал свой рассказ Илья.[1] – Я оказался в институте случайно, по работе, а узнав о собрании, устремился “к месту событий” и встретил возле аудитории тебя, Борю Эдельмана и ещё кого-то из ребят. Внутрь вас не пустили. Из вашего разговора мне стало ясно, что десятого марта, в понедельник, вы все идете в ОВИР подавать документы на выезд. Вас ведь тогда в газете обвинили в том, что сами вы не подаете, а везде жалуетесь, что нельзя выехать, то есть занимаетесь “клеветой”. Вы увидели в этом счастливую возможность попытаться подать документы без вызовов, ссылаясь на газетную публикацию. Ты сразу набросился на меня: “Хочешь тоже? Пошли с нами”. А я да-авно хотел. И – пошел.
– Да, там всего два дня до подачи оставалось. Ты без всякой подготовки…
– Вся предыдущая жизнь была подготовкой.
– Что происходит дальше?
– Прошло совсем немного времени. Мы с Маркманом сидим у Акса. Маркман – а он часто умел предвидеть развитие событий – говорит: “Будут вербовать, обязательно будут… либо кого-нибудь из нас, либо чужих зашлют. Ясно, что мы не останемся одни, начнут приходить новые люди, и неизвестно, ктó придет”. И дальше: “Давайте сразу договоримся. Если будут вербовать, мы соглашаемся и сразу же ставим остальных в известность”. И вот он это сказал, а через два дня меня вызывают и предлагают.
– Когда по времени это было?
– Вскоре, десятого марта мы подали, и в марте же меня вызвали. Почему я хорошо запомнил время? Потому что когда Боря Эдельман уезжал, а он уезжал в марте, я с ним передал в Израиль, что подписал в КГБ бумагу. Между собой мы договорились так: все, что не должны знать там, не должен знать и я. То есть, если вы что-то обсуждаете, меня с вами быть не должно. Я должен знать только ту версию, которую могут знать они.
– Ты уверен, что больше никого не вербовали?
– Откуда я знаю? Подозревали некоторых, не будем называть сегодня их имена. Во всяком случае, я тогда согласился и был уверен, что никого не заложу просто потому, что мы договорились о правилах игры. Откуда я мог знать, кáк поведу себя? А вдруг мне иголки под ногти начнут загонять… Поэтому лучше мне знать только то, что можно знать им. Так это и шло. Все, о чем меня спрашивали в КГБ, я тут же рассказывал ребятам, а в КГБ я без опаски мог рассказывать все, что знал.
– Ты не думал, что после этого они тебя никогда не отпустят?
– Было. Акс и Рабинович говорили: “Ты теперь никогда не уедешь”. Я и так знал, что никогда не уеду. У меня была самая высокая форма допуска – испытывал навигационную аппаратуру для подводных лодок, да и в проектировании, и в макетировании участвовал. Может быть, это была игра в жертвенность, молодой был, горячий… но я решил “принести себя на алтарь”, если потребуется. Только здесь, в Израиле, я узнал, почему меня отпустили, а тогда это вызвало удивление, даже недоумение.
– Твоим куратором был сам Поздняков?
– Да, сам Поздняков.
– Он был, по-моему, подполковником?
– Подполковником, а потом, уже после моего отъезда, пошёл в гору, стал полковником.
– Как он вел с тобой работу?
– Была квартира на Первомайской улице. Я приходил туда в определённое время в один и тот же день недели. В этой квартире жил какой-то старичок, видимо, их бывший сотрудник или стукач. В квартире была комната. Обстановка аскетическая: койка, платяной шкаф, стол и два стула. В ней мы беседовали. Не исключено, что там был микрофон, даже наверняка – был.
Самое интересное происходило после встречи. Николай Степанович выходил проводить меня. Во дворе рос очень густой кустарник, а среди кустов стояла скамейка. И вот там он со мной беседовал “по душам”, неофициально, без “прослушки”. Не знаю, насколько он бывал откровенным, тогда я ему не верил, но всё равно было интересно. Он мне, например, говорил: “Я знаю, что ты перематываешь людям “Спидолы” на тринадцать, шестнадцать и девятнадцать метров, чтобы “голоса” слушать без помех. Перемотай мне”. “Зачем вам? – говорю. – Вы же всё слушаете свободно, вам ведь разрешается”. “Нет, – говорит, – мы получаем “ролики” с записями только тех передач, которые нас непосредственно касаются по службе. А все остальное мы слушаем с тем же глушением. Перемотай, а…”
– Перемотал?
– Нет, конечно. “Вот я вам перемотаю, – говорю, – а вы же меня потом и посадите…”
– О чём Поздняков тебя спрашивал?
– Много о тебе спрашивал.
– Обо мне?
– О тебе. Все, что было вокруг твоей посадки. Их интересовало, на что ты способен, до какой степени готов пойти на крайние меры. Они задавали такой, например, вопрос: “Кошаровский способен пойти на акт самоубийства?” Я говорил: “Если решит, не дрогнет”. Их почему-то именно этот вопрос больше всего волновал.
– Я у них на допросе один раз умирал… сам ли, они ли дали мне что-то, не знаю, но увозили меня на “скорой”. Поздняков бегал бледный, испуганный… Они ведь тоже прошли не одну “чистку“, боялись.
– Но тогда ведь было не самоубийство.
– Да, но страха у меня не было, а они к тому времени уже много чего успели мне продемонстрировать.
– Ну вот, их и волновало, дрогнешь ты или нет. Но сослагательного наклонения здесь нет и быть не может – что было бы, если бы… Как я могу знать? Они боялись самосожжения или чего-нибудь подобного. Я точно помню, что я не просто сказал, а Поздняков попросил меня это написать собственноручно и подпись поставить. Им надо было себя подстраховать – боялись.Я и написал: “Если Кошаровский решит, я считаю, что он сделает”.
– Относительно наших встреч, нашей работы, преподавания иврита – спрашивали?
– Тогда еще не было никакого преподавания иврита.
– Ну да! Я с шестьдесят девятого года преподавал.
– Я не знал. То есть, я действительно мало что знал. И старался не интересоваться. От многих знаний многая печаль. Да и прошло с тех пор столько времени… Иногда мне формулировали задачу: к следующей встрече выяснить то-то и то-то. Я приходил в основном к Вовке Аксу и говорил: “Вовка, интересуются тем-то и тем-то”. Говорил и уходил. Дескать, сами ломайте голову. Потом он мне говорил: скажешь так-то и так-то. И я говорил.
– У тебя не возникало ощущения, что они подозревают тебя в двойной игре? Ведь ты же сионист.
– Мне однажды Поздняков сказал: “Илья, ты не думай, что мы ничего не понимаем. Мы же понимаем, что ты…” Я промолчал, ничего не сказал, а он не стал уточнять.
– Они пытались тебя припугнуть, приструнить? Они же всегда стараются сломать человека, даже если изображают дружеское отношение.
– Нет. Со стороны Позднякова всегда была демонстрация большой симпатии.
– Это профессиональное.
– Мы же договорились представлять дело таким образом, что мы не враги советской власти и сгруппировались на почве отказа. Нас вообще мало интересует, чтó происходит в Советском Союзе. Это была игра для них, но ведь в этом была и правда, поэтому и притворяться не приходилось.
– Да, это было правдой для подавляющего большинства сионистов и для меня в частности. А вот сам процесс вербовки – ты же там не мог просто так сказать: “Да, я готов “. Не поверили бы. Они-то знали, что нормальные люди не любят заниматься такими делами. Они должны были тебя чем-то прижать, припугнуть, пошантажировать.
– В шестьдесят четвертом году я организовал на заводе забастовку из-за неправильного распределения квартир. Прошёлся по цехам, поговорил с рабочими, и рабочие бросили работу, вышли во двор, начали “базарить”, качать права. Начальство – и заводское, и городское – перепугалось. Меня после этого таскали. Начальник первого отдела Киляков говорил мне в присутствии куратора от КГБ: “Ну что, распустил вас Никита? При Сталине вашего брата держали крепко, а сейчас – и работу вам дай полегче, и зарплату побольше, и квартиру потеплее… Ничего, придет наше время. Знаешь, кем я был во время войны? Начальником особого отдела Балтийского флота! Сколько таких длинноносых, как ты, я к стенке поставил!” Я пожаловался главному инженеру, с которым был в хороших отношениях, и он это дело прекратил. Кстати, главным инженером у нас был Лев Алексеевич Воронин, при Горбачёве он стал заместителем премьера Рыжкова, тоже свердловчанина. Ну вот. А когда меня вербовали, Поздняков мне это старое “дело” – папочку серенькую с тесемочками – показал и говорит: “Если мы вот это положим на стол прокурору, загремишь. Никто не будет обращать внимания на то, что шесть лет прошло. Для нас срока давности не существует. Так что выбирай: либо ты нам – подписку, либо мы – папку на стол прокурору”.
– А авантюрный интерес – поиграть в это страшное приключение – был? Вот я, такой умный, расталантливый – переиграю…
– Да, тоже… я же говорю: молодой был. Мне показалось – интересно… Ну, и игра в жертвенность – за друзей я готов в огонь и в воду. Всё было искренне. Я же после этого сильно активизировался, коллективные письма писал – в защиту Кукуя и другие тоже.
– Да, письма у тебя здорово получались, ты же литератор, поэт.
– Мне как-то Поздняков попенял: “Илья, ты вроде наш человек, а ведёшь себя, как отъявленный сионист, усердствуешь слишком”. “А как же иначе, Николай Степанович? – говорю. – Чтобы мне доверяли, я, как все, должен, даже больше…” Он нехотя согласился и больше меня не донимал. А письма уходили на Запад и попадали на “голоса”, и они узнавали там мой почерк. Так что некоторые вещи я мог делать даже с меньшим риском, чем вы.
– Например?
– На суд Кукуя, например, из всей группы попали только я и его жена Элла. Я ведь с Кукуем знаком не был и не проходил по делу в качестве свидетеля. Вас держали в отдельной комнате для свидетелей, а я сидел в зале. Потом, после судебного заседания, я по памяти составил протоколы суда. И мы переслали их в Израиль, а потом их зачитывали по “Голосу Израиля”. Я поехал с Эллой в Москву на кассационный суд Валеры. Ей удалось пройти в зал и записать все на диктофон. Потом я распечатал запись, и москвичи переправили материал на Запад. В Москве я познакомился с Сахаровым, Чалидзе, Якиром, часто бывал дома у Чалидзе и передавал ему наши свердловские материалы и письма. Сахаров и Чалидзе написали своё письмо протеста по делу Кукуя с теми подробностями, которые я им рассказал. Якиру я подготовил большой материал по делу Кукуя для “Хроники текущих событий”, которую он издавал. На квартире Якира меня засекли, Поздняков мне об этом сам сказал, но больше он меня не корил. Может быть, у них были какие-то планы на мой счёт. Должен признаться, что давалось мне все это далеко не просто. Иногда по ночам просыпался, сердце зажимало. Но виду не подавал, держался. А у Веры хранились номера телефонов Сахарова, Чалидзе и Слепака – на тот случай, если я не вернусь домой с очередной “встречи”, чтобы сразу всех нá ноги поднять. Ведь и в Израиле обо мне знали, я надеялся, что там тоже сразу подключатся…
– Ты пошел со мной грузчиком работать, потому что тебе посоветовал Поздняков?
– Нет, этого он не советовал. Он, конечно, знал, что мы работаем вместе, но эту тему не затрагивал.
– У меня одно время было ощущение, что они приставили тебя ко мне в качестве сторожа, чтобы я чего-нибудь не натворил…
– Этого не было. Я действительно за тебя волновался. Ведь после ареста Кукуя ты был первым кандидатом на посадку, а вёл ты себя вызывающе, и спровоцировать тебя им ничего не стоило. И я решил: если постоянно буду с тобой, ты будешь хоть как-то защищён.
– А как получилось – я понимаю, что вопрос, видимо, не к тебе, но все же – что они тебя отпустили, да еще при такой высокой секретности?
– Как и почему я уехал? Это мне уже здесь, в Израиле, рассказали. Намечалась встреча Брежнева с Помпиду. Союз был очень заинтересован в хороших отношениях с Францией. Тогда они приняли – вопреки всякой здравой логике! – французскую систему цветного телевидения, и французы строили Останкинскую телебашню. Из Канцелярии главы правительства Израиля людям Помпиду передали список из восьмидесяти семей с тем, чтобы президент Франции лично походатайствовал за них перед Брежневым. В списке были Володя Акс, Элла Кукуй и я.
– А меня – не было?
– А тебя, наверное, не было.
– В результате ты с самой высокой формой допуска уезжаешь, а я – со второй – остаюсь еще на восемнадцать лет.
– Ну, Юлька, я не виноват, не я список составлял… Яка Янай из Натива представил мне такой сценарий. Из канцелярии Брежнева звонок в Свердловск: “У вас есть такой – Войтовецкий?” “Да, есть, но у него та-акой допуск!” “Причём тут, мать вашу, допуск! Французский президент просит! Немедленно, мать вашу, выпустить!” А дальше уже то, что знаю я. Меня пригласили в КГБ, вернее, в ОВИР, ведь они находились в одном здании. В комнату “случайно” заглянул Поздняков. Он показывает мне письмо с завода, где начальник лабораторно-исследовательского отдела Давид Аркадьевич Гольдринг пишет возражение против моего отъезда – “в связи с…” – ну, в общем, ясно. Николай Степанович меня спрашивает: “Илья, вы согласны написать нам от своего имени письмо, что никакой секретной информацией не обладаете и никаких государственных тайн не знаете?”.”Конечно, – говорю, – согласен”. Дают мне лист бумаги, ручку с пером, такую канцелярскую, которую обмакивают в чернила, и Николай Степанович диктует мне совершенно идиотский текст письма в Комитет государственной безопасности: “Я, Войтовецкий… работая на почтовом ящике “340″, занимался только гражданскими гирокомпасами, никакого отношения к специальной секретной аппаратуре не имел и ничего о ней не знаю”. “Распишитесь. Спасибо, можете идти”. Вот и все.
– Это когда было?
– В октябре семьдесят первого. Проходит какое-то время, игра продолжается, мы встречаемся всё на той же квартире. На одной из встреч Николай Степанович мне говорит: “Илья, у меня большая просьба… Седьмого ноября я дежурю в приемной КГБ. Позвони мне, пожалуйста, поздравь с праздником”. “Ладно, – говорю, – поздравлю”. У нас дома телефона не было. Вечером седьмого иду в телефонную будку, набираю номер. “Николай Степанович… с праздником вас”. В дымину пьяный Николай Степанович мычит: “Илья, я хочу тебе сказать, что в ближайшие дни ты получишь от меня радостное известие. Но у меня к тебе просьба. Где бы ты ни был, никогда не забывай, что если бы не Октябрьская революция, вашего Израúля вообще не было бы. Обещаешь, что не забудешь?”. “Обещаю, Николай Степанович, обещаю…” То есть, седьмого ноября он уже знал, что я скоро уеду.
– Они дали тебе какое-нибудь задание?
– Со мной беседовал Вакуленко, заместитель начальника КГБ по Свердловской области. Поговорили о Булгакове, о Солженицыне. Он просил быть с ним совершенно откровенным – в ответ на его откровенность: “Вы можете откровенничать сколько угодно, – говорю, – ваша откровенность совпадает с генеральной линией, а моя не совсем”. “Это между нами, Илья. Слово чекиста”. “Тогда, – говорю, – точно посадите”. “Неужели мы выглядим такими кровожадными?” Ну, меня и понесло… Но ничего, обошлось. На последней встрече Поздняков сказал так: “Илья, ты будешь гражданином Израиля. Ты должен быть лояльным гражданином Израиля. Но не забывай, гдé ты жил, гдé вырос и получил образование. И знай: все, что ты будешь делать, ты будешь делать на благо нашей страны и на благо Израиля. Поезжай, устраивайся, пускай корни. Когда надо будет, мы тебя найдем”. Вот с этим я и уехал.
– А когда ты устроился, кто-нибудь пытался тебя искать?
– У нас была договоренность о переписке. Я должен был писать письма на имя некоей Рахили Моисеевны Абрамович на “Главпочтамт, до востребования” – о том, как я устраиваюсь, всё о себе. И получать письма я должен был от нее же, от Рахили Моисеевны. Первое, что я сделал…
– Ты пошел в Шин Бет…
– Нет, тут ведь уже давно всё знали. Я с Борей Эдельманом передал, потом с Борей Рабиновичем передал, потом меня встретили в Вене, и там тоже был продолжительный разговор… Мне в Свердловске по работе приходилось заниматься промышленной радиосвязью и борьбой с индустриальными помехами на предприятиях чёрной металлургии, я на эту работу перешёл с почтового ящика в шестьдесят седьмом году. В рамках этой моей новой работы я познакомился с отчетом Воронежского института связи по расчету и проектированию систем глушения на всей территории Советского Союза. Нам этот отчёт прислали случайно, по обычной советской безалаберности. Чтобы самому не расписываться в первом отделе, я послал за отчетом моего подчиненного, толкового радиоинженера: “Пойди, распишись, получи, почитай, а потом мне расскажешь”. А там – системы магистрального глушения и местные станции – вокруг больших городов. В первый же день по прибытии в Израиль меня нашел Авраам Шифрин и говорит: “Илюша, в Израиле сейчас гостит генеральный директор радио “Свобода” Макс Ралис – так, кажется, его звали. – Он завтра утром улетает в Париж. Ты можешь с ним сегодня побеседовать?” А мистер Ралис специально приехал в Израиль опрашивать репатриантов о том, где и как слышно его радиостанцию. Я говорю: “Абрам, я перед отъездом имел счастье ознакомиться вот с таким отчетом”. Короче, Макс приехал в Арад в наш ульпан и простоял за моей спиной всю ночь, пока я по памяти переписывал ему отчёт. Я исписал целую тетрадку. Так прошла моя первая ночь в Израиле. Потом в журнале “Посев” появилась статья о том, что в Испании на берегу океана было размещено антенное поле и прием радиостанции “Свобода” во многих регионах СССР значительно улучшился. Я был горд: в дело была запущена моя информация. Да мне и Макс потом об этом говорил, он часто приезжал в Израиль.
– У тебя есть ощущение, что тебе в чем-то удалось переиграть КГБ?
– Нет, они все знали. Я никого не предал и, пожалуй, никого не спас. Но намерения у меня были чистые.
– Было ли у тебя ощущение, что у них была точная информация – помимо тебя?
– Тогда нет. Тогда у меня было ощущение, что я вас спасаю. Но сейчас я вижу, что это скорее была не моя, а их игра.
– С годами они оставили тебя в покое?
– Я ведь всю эту историю описал и опубликовал в журнале “Посев”. Я написал статью “Стукачи”. Впервые “Посев” напечатал статью с продолжением в трех номерах. Статья была переведена на английский язык. В ней я описывал методы вербовки и многое другое. Этого они простить, конечно, не могли. После публикации в “Посеве” ко мне приходили письма с угрозами: “У нас руки длинные, мы тебя достанем”. Вернее, не совсем так. Писала моя Рахиль Моисеевна и выражала беспокойство: “Дорогой, береги себя, ты ведь знаешь, что у них руки длинные…” – ну, и так далее. Заботливая женщина. Письма в типичных советских конвертах, кто-то опускал их в мой почтовый ящик на входной двери подъезда – без всяких почтовых марок и штемпелей. Так они мне демонстрировали свое повсеместное присутствие – чтобы боялся. Потом письма перестали приходить. Одиннадцать с половиной лет после репатриации я не выезжал из Израиля – за исключением одной командировки в Европу. Потом, в середине восьмидесятых, я стал выезжать, но каждый раз, когда ехал за границу, я делал это в организованных группах, и руководитель моей группы знал, что за мной нужно приглядывать.
– Они многих пытались вербовать.
– Дело не в вербовке, а в том, что можно дать подписку и не выполнить ее.
– Мне не приходилось встречать людей, которые работали на них из любви… Время чекистов-идеалистов кончилось в конце тридцатых годов. Потом людей вынуждали. Запугивали и вынуждали… Когда эти люди оказывались в Израиле, они, за редкими исключениями, сбрасывали с себя это ярмо.
– Может быть, но в моем случае это их очень разозлило… Долгое время я не мог отделаться от ощущения, что вот – я иду по улице, а там за углом или на следующей остановке стоит Николай Степанович. Этот кошмар меня долго преследовал.
Могу себе представить… Илье и остальным сильно повезло с господином Помпиду. А мы с Маркманом оставались в Свердловске.
Илья умолял нас не проявлять никакой радости, чтобы не дай Бог не сглазить.
Элла Кукуй тоже уезжала. Валера из тюрьмы уговорил ее сделать это ради ребенка. Трудно, когда друзья уезжают, а ты остаешься, и против тебя – КГБ.
Они пытались подобраться к моему младшему брату Леониду. Он работал инженером на оборонном заводе. Карьера складывалась удачно, в Израиль он еще не собирался. Его вызвали в первый отдел. Двое в аккуратных черных костюмах сразу объяснили, что лично к Леониду у них претензий нет. Они знают, что он советский человек, ни в чем не замешан, хороший работник.
– Мы бы хотели поговорить о вашем брате. Он пошел по неправильному пути: Израиль, антисоветская деятельность…
– ?
– Нет-нет, пока ещё не криминал, но – уже на грани. Помогите оградить его от опасностей, которые могут для него очень плохо кончиться, а это… это – бросит тень и на вас.
Леонид – человек не робкого десятка.
– Он вообще-то со мной не советуется, – говорит, – живем мы отдельно, у каждого своя семья, но – можете не сомневаться: если я увижу, что он собирается совершить что-либо противозаконное, я ему скажу. Только беспокоиться вам не о чем.
– А вот не могли бы вы…
– Нет, не мог бы.
Они приезжали к нему еще и еще. А он:
– Если я увижу что-то неладное, я ему скажу. Шпионить за братом и, тем более, доносить на него я не буду.
– Ну что же, мы рассчитывали на бóльшее понимание с вашей стороны. Вы это почувствуете.
Он почувствовал. Через год ему пришлось уволиться с работы. Лет через десять я спросил, почему он не подает на выезд, столько лет прошло после работы, связанной с секретностью. Он улыбнулся и сказал:
– После того, как разрешат тебе.
– А чего же ты так рано уволился?
И он рассказал мне эту историю.
Они пытались подобраться к моей жене. Мы были формально разведены, поскольку иначе у меня не приняли бы документы на выезд. На сей раз они получили категорическое: “Не стану я шпионить за собственным мужем!”
“Пасли” меня по-прежнему плотно. Иногда задерживали, угрожали. Со временем у меня выработалась на них животная реакция: спиной чувствовал присутствие… И опасность стал чувствовать… – как зверь.
Новых людей было немного, но они время от времени появлялись. Некоторые искали со мной знакомства под впечатлением от газетных статей. Среди них выделялась симпатичная пара – Марк и Аня Левины.
Продолжалась подготовка к кассационному суду Валеры Кукуя. Мы отправляли письмо за письмом в различные инстанции. Наше письмо на имя председателя КГБ Андропова – мы это почувствовали – произвело сильное впечатление. Мы закончили его, подобно группе грузинских евреев, словами: “Израиль или смерть”.
Меня задержали на улице, отвели в милицейский участок. Там поджидали два сотрудника КГБ:
– Нашему терпению пришел конец. На вас материала больше, чем достаточно… Сгниете в тюрьме. Это наше последнее предупреждение, больше мы с вами разговаривать не будем!
И – более миролюбивым тоном:
– Вы, похоже, не умеете делать выводы… Мы бы рады вас выкинуть, но категорически возражает ваш ракетный институт. Разрешение в ближайшие годы вы не получите, можете даже не пытаться, а при таком поведении – дальше только тюрьма.
На сей раз это было серьезно, спиной чувствовал. Посоветовался с Аксом, который через несколько дней должен был уезжать.
– Смотри, – сказал он, – здесь весь регион режимный, КГБ лютует, перестраховывается. Может, стоит попробовать из другого места. Мы ведь сами вначале думали подавать откуда-нибудь из Прибалтики или из Грузии. Там режимных предприятий нет, атмосфера другая. Финкельштейн уехал в Вильнюс именно с этой целью.
Володя Маркман был иного мнения:
– Они тебя где угодно достанут. Здесь, по крайне мере, друзья, близкие. Надо пробиваться отсюда.
Когда я поделился идеей Акса дома, за нее сразу ухватилась мама. К моему удивлению, жена тоже не возражала. Я решил пробиваться через Грузию. Мы обнаружили дальнего родственника, жившего рядом с Тбилиси. Он был готов принять меня на первое время.
Через неделю после проводов Акса поезд мчал меня в Грузию. Путь пролегал через Москву, где мне были известны только три имени: Слепак, Польский и Престин – новые лидеры московских отказников. Мне лично не приходилось с ними встречаться, и я был рад возможности познакомиться.
Польский принял по-деловому. Расспросил про свердловские дела и попросил перед отъездом заскочить – возможно, он передаст что-нибудь в Киев и Тбилиси.
Слепак принял тепло, по-дружески. На его квартире “тусовался” народ, люди приходили и уходили, кто-то шептался на кухне. На столе стояли недопитые кружки чая, недоеденный торт… Володя расспросил про наши дела, тут же с кем-то познакомил. На идею пробиваться через Грузию он отреагировал неожиданно:
– Своих секретчиков у них нет, ты станешь там белой и очень заметной вороной. Может статься, будет еще хуже. Оставайся в Москве. У нас таких, как ты – пруд пруди. Вместе – будет и быстрее, и надежней.
Он рассказал о своей первой форме допуска, привел еще несколько примеров.
– Кто же меня в Москву пустит? Город и для обычных людей закрыт, а с моим шлейфом!..
Володя улыбнулся:
– Ты нас недооцениваешь… Пойди, погуляй до вечера, а там посмотрим.
Когда я вернулся, у него уже был “вариант”. Он нашел девушку для фиктивного брака, чтобы я мог прописаться в Москве. Она тоже собиралась ехать.
– Завтра вечером вас познакомят, – сказал Слепак. – Если она тебя не забракует, считай дело сделанным. Тебе ночевать-то есть где?
– Найду.
После месяца деревянных нар я чувствовал себя комфортно на любой горизонтальной поверхности.
На следующий вечер меня представили симпатичной девушке по имени Нора. Она меня не забраковала. Мы подали заявление в ЗАГС, через месяц брак зарегистрировали, а еще через месяц мы подали документы на выезд… и – получили отказ. Так началась моя московская отказная жизнь, которая продолжалась долгих семнадцать лет.
Нора через полтора года получила разрешение и уехала.
Несмотря на бытовую неустроенность и отсутствие родственников, жизнь в Москве оказалась намного легче и приятнее, чем в Свердловске. Люди здесь были раскованы, общительны, приветливы.
Возле центральной московской синагоги по субботам собирался своего рода “отказной клуб”. Там узнавали последние новости, знакомились, договаривались, к кому идти на проводы, заказывали вызовы, находили преподавателей иврита, встречались с туристами и иностранными корреспондентами.
На “горке” состоялись мои первые столичные знакомства.
Валера Коренблит, знавший все, что происходило в отказной жизни, великодушно предложил пожить несколько дней у него, в его однокомнатной квартирке. В комнате жил он с женой и дочкой, а на кухоньке стоял топчан – как раз для меня.
Валера познакомил меня с Женей Эпштейном, тренером спортобщества “Труд” по штанге. Женя получил высшее образование химика-технолога, но любил спорт, выполнил норматив мастера и поменял профессию. За неделю до нашего знакомства Женя получил ключи от кооперативной квартиры. Переезжать туда он пока не собирался.
– Хочешь, живи – предложил он мне. – Только имей в виду, она пустая и без телефона.
Предложение было щедрым. Личных вещей у меня не было – один портфель, заменявший подушку. Пальто служило то подстилкой, то одеялом. Через пару недель я купил раскладушку и почувствовал себя совсем комфортабельно.
Потом меня приютил Боря Цитленок. Его родственники получили разрешение и уехали, а ему был вручен отказ, и Боря остался один в двухкомнатной квартире. Добрейший малый, он самозабвенно участвовал во всех демонстрациях. Затем Нора познакомила меня с подругой, которая, подобно Жене Эпштейну, получила ключи от кооперативной квартиры, но не торопилась переезжать, и я поселился там.
Позаботиться о более или менее постоянном жилье мне не приходило в голову. Число выезжавших постоянно росло, многие активисты-ветераны получали разрешения, и отказная жизнь бурлила в ожидании прорыва.
Ко времени моего переезда в Москву смена лидеров в движении завершилась. Отцы-основатели – Хавкин, Свечинский, Гельфонд, а также Драбкин и оставшиеся на свободе члены ВКК из других городов к марту 1971 года покинули Союз. Летом уехал Миша Занд. В конце 1971 года выехали Владимир Розенблюм, Павел Гольдштейн, Михаил Марголис и Владимир Зарецкий.
Новые лидеры не были новичками в движении. Они хорошо зарекомендовали себя во время волны судебных процессов 1970-71 годов, Конференции в Брюсселе, встреч в верхах в Москве и в Канаде. У них уже был опыт в организации успешных акций. Устраивались многочисленные коллективные протесты на Центральном телеграфе или в приемных высоких чиновных инстанций, заканчивавшиеся зачастую штрафами или сутками ареста. В большом количестве писались личные и коллективные письма, петиции и обращения. Их подписывали по субботам возле синагоги – открыто, иногда по несколько писем за день.
Мне впоследствии приходилось неоднократно слышать, что борьбу за выезд вела небольшая группа самоотверженных отказников. Это утверждение не соответствует действительности. У движения была широкая социальная база, включавшая сотни тысяч людей, слушавших по ночам израильское радио и другие “голоса”, десятки тысяч искавших возможность выехать и многие тысячи вовлеченных в процесс подачи документов. Они составляли питательную среду движения. Отказники просто находились на передней линии борьбы.
Движение, которое я увидел в Москве в 1972 году, выглядело зрелым, с разветвленной сетью внутренних и внешних связей, взаимопомощью и группой представительных лидеров. Формального лидерства не было, как не было и внешних признаков организации, но были люди, выделявшиеся своей активностью, информированностью и авторитетом. Они поддерживали эффективную связь с еврейским миром, принимали зарубежных политиков и общественных деятелей, писали квалифицированные письма и собирали под ними сотни подписей из разных городов страны. Они организовывали коллективные походы, устраивали демонстрации и голодовки, помогали семьям узников Сиона, принимали активистов из других городов и организовывали жизнь в отказе. Это был особый мир, боровшийся за выезд и за выживание.
[1] Илья Войтовецкий, интервью автору.