Среди активистов одни считали лидером Виктора Польского, другие – Владимира Слепака. Открытый, дружелюбный, доступный, без элитарных замашек, он сразу располагал к себе. Его открытый дом в самом центре Москвы был постоянным местом сбора московских и иногородних активистов, там почти всегда толпились иностранцы, к семье Слепаков с большим доверием относились иностранные корреспонденты. Люди засиживались у них далеко за полночь, иногда оставались ночевать в его двухкомнатной коммунальной квартире.
Непрерывный человеческий конвейер иногда сказывался на Володе. Он мог впасть в полудрему, не отводя открытого взгляда от собеседника. Но голова его при этом всегда сохраняла полную ясность.
Польский и Слепак – люди разного склада. Если Виктор тяготел к политике, дисциплине и истеблишменту, то Володя обладал независимым характером, человеческим теплом и постоянной готовностью помочь.
Я брал у Володи интервью в просторной четырехкомнатной квартире Слепаков в Кфар-Сабе по улице Ривка Грубек 1. В окне ‒ рукой дотянуться ‒ ветви вековых деревьев. Насколько охватывает глаз – парк. Мы в центре города, но домов не видно. Ощущение такое, что дом стоит в лесу. Володе это очень нравится.
(Интервью взято 23 марта 2004 года).
– Володя, для начала немного биографических данных. Где и в какой семье ты родился?
– В Москве 29 октября 1927 года. Отец в то время был корреспондентом ТАСС в Японии и в Китае. Когда мне было месяца два от роду, он приехал за нами, и мы все уехали в Китай. Там я пробыл до семилетнего возраста. Поскольку моя няня была китаянка, моим первым языком был китайский, и даже после возвращения из Китая мы с сестрой буквально до её замужества разговаривали между собой по-китайски.
– Ты до сих пор можешь?
– Уже нет. Отдельные фразы, не больше.
– А как твой отец оказался в Москве?
– Это очень длинная и интересная история. Хаим Поток описал ее в книге о нашей семье – «Ворота ноября». Отец родом из села Дубровно в Белоруссии. Он рос умным мальчиком. Его отец, мой дед, был меламедом в хедере и хотел сделать из отца раввина. А отец этого совсем не хотел и сбежал из дому к другу семьи в Оршу. Тот устроил его в реальное училище. Отец окончил реальное училище в тринадцатом году. Уже пахло войной. Отцу воевать не хотелось, и он уехал в Америку к сестре, выехавшей туда еще в пятом году. Там он выучил английский, закончил три курса медицинского института, перепробовал массу всяких работ – от торговли посудой с тележки до мытья небоскребов и… – стал жутко левым. Когда в России началась революция, он решил вернуться. Америка в то время не выпускала иммигрантов обратно в Россию. Тогда он уехал в Канаду, обосновался в Ванкувере и стал председателем профсоюза русских рабочих. Через полгода он сумел перебраться на Дальний Восток и начал там революционную деятельность против Колчака. Он был ответственным за листовки на английском языке – на Дальнем Востоке были тогда и американские войска. Его скоро схватили и приговорили к смертной казни, но потом, в честь какого-то важного события, заменили расстрел пожизненной каторгой и отправили на Сахалин. На Сахалине каторжане сумели связаться с волей и устроили переворот, в результате которого освободились. Отец стал первым председателем совета рабочих и солдатских депутатов Сахалина, вступил в партию. Потом начали наступать японцы – Сахалин ведь тогда наполовину был под японцами. Выход был один – перебраться на материк. Там, естественно, начали партизанить. Ты ведь проходил в школе «Разгром» Фадеева…
– Да, конечно.
– Помнишь Левинсона?
– Да… неуклюжий, с лошадьми не умел обращаться.
– Фадеев писал этот образ с моего отца. Они были друзьями, воевали вместе. Кончилось тем, что отец дослужился… до командующего фронтом Дальневосточной республики! – была там некоторое время такая. Блюхер был в ней главным министром, а отец командующим фронтом. С войсками этой республики он дошел до Читы, где они встретились с Красной Армией, шедшей с Запада. Отец передал все войска Красной Армии, и его назначили главным редактором «Дальневосточной правды». Он знал языки – английский, французский.
– А французский откуда?
– Французский он учил в реальном училище, и это ему потом пригодилось в Канаде… Да, так он стал редактировать «Дальневосточную правду». Потом вспомнили его боевую деятельность на Сахалине и отправили в Москву на конгресс Коминтерна делегатом от Сахалина. В Москве его назначили заместителем начальника отдела печати Коминтерна.
– Это какой был год?
– Двадцатый.
– Ничего себе круг он проделал – с тринадцатого-то года! Стало быть, твой отец вошел в очень серьезную советскую номенклатуру.
– Вроде бы да. После этого его еще послали в Китай вызволять какого-то деятеля Коминтерна – нелегально, с американским паспортом. У Леньки (младшего сына Слепаков. – Ю.К.) до сих пор хранится фотография Сунь Ят-сена, на которой написано: «Дорогому товарищу Слепаку в память о наших встречах». Потом отца послали в Японию договариваться о признании ею Советской России. Договорились. В Японии у матери были неудачные роды, поэтому меня мать решила рожать в России. Ну вот, а после всего этого – Китай.
– Еврейские судьбы… А как твой отец пережил тридцать седьмой год?
– Интересный вопрос. В Китае я подцепил амебную дизентерию. Страшная вещь! Лечился я там же, где лечился весь дипкорпус, – в немецком госпитале. Шел тридцать третий год. Нацисты только-только пришли к власти. Над крышей развевался флаг со свастикой, над столом дежурной сестры висел портрет Гитлера. А персонал госпиталя состоял в основном из монашек. Профессор, который меня лечил, сказал: «Здесь вы его не вылечите, везите в Европу, иначе мальчик погибнет». Отец добился, чтобы его вернули на родину. В тридцать четвертом, в день моего рождения, мы вернулись в Москву. Через три года, в тридцать седьмом, весь состав посольства и корреспондентского корпуса в Пекине был расстрелян. Их по одному отзывали и расстреливали – всех, кто там был. То, в чем их обвиняли, случилось уже после отъезда отца, поэтому его не тронули.
– Получилось, что своей дизентерией ты спас его.
– Да, так получилось. Я спас его даже дважды. Когда мы еще ехали в Китай, поезд захватила банда антоновцев. Всех большевиков расстреляли, а родителей пощадили, потому что у них был грудной ребенок, то есть я… А отец дослужился до заместителя начальника ИНОТАСС (иностранный отдел ТАСС. – Ю.К.). Начальник ТАСС покончил с собой, когда узнал, что против него выдвинуто обвинение, начальника ИНОТАСС арестовали и расстреляли. Остался мой отец и еще один еврей. Им приходилось визировать практически все материалы, которые шли в ЦК и в газеты. Прислали нового начальника ИНОТАСС Хавинсона, опять еврея. Тот начал устанавливать новые порядки, отцу это не понравилось, и он написал заявление об уходе. Его освободили – через ЦК, ведь тогда нельзя было уходить по своей воле. И отец устроился в издательство литературы на иностранных языках, позднее оно стало называться издательством «Мир». Потом отца года на два откомандировали в Коминтерн, пока Коминтерн не разогнали. Сталин разогнал. После этого отец поработал в одном закрытом институте, занимавшемся прослушиванием иностранных радиосообщений, штудированием иностранных газет и готовившем материалы для Политбюро. Потом этот институт тоже реорганизовали, и он вернулся в издательство. Однажды его вызвала Фурцева – она была тогда секретарем райкома – и говорит: «Сейчас борьба с космополитизмом. Я смогу твое увольнение оттянуть на пару месяцев, не больше. Собирай бумаги о своей деятельности в Гражданскую войну, постараемся выхлопотать тебе персональную пенсию». Это был сорок девятый год. Тогда всех евреев снимали с идеологических должностей. Так отца выгнали на пенсию, и на этом его трудовая деятельность закончилась. Как позже выяснилось, он чудом избежал экзекуции в ТАСС. После того, как он оттуда ушел, из ЦК пришла бумага с требованием подготовить компрометирующие материалы на определенных товарищей. Фамилия моего отца стояла в этом списке первой. Но тех, кто уже с той работы ушел, не тронули.
– А что он делал во время войны?
– Он был в Совинформбюро, а потом еще попал в антифашистский комитет. Как он вылез оттуда, не знаю. Как всегда, чудом. Но вот любопытный факт, который, возможно, проливает некоторый свет на его выживаемость, вернее – почему отца не арестовали. Во время службы на Дальнем Востоке он сдружился с одним забайкальским казаком, Глушковым Васей. Тот был под два метра ростом, и у него была очень хорошая примета: на его бритой голове остался глубокий шрам с вмятиной в кости от удара шашкой. Этот казак потом выучился и занимался экономикой Монголии. В какой-то момент дядя Вася неожиданно и надолго исчез. Однажды – это был 54 год – звонок в дверь. Мать открывает и видит – стоит согбенный старичок с палочкой. «Вам кого?» – спрашивает. Он смотрит на нее так странно и говорит: «Феня, ты меня не узнаешь?» – «Нет». Он снимает шапку… «Вася, что с тобой случилось?» Он был моложе отца! Он вошел, спросил, как поживаем. Мать сказала, что я уже устроился на работу (а я долго не мог устроиться), что дочка вышла замуж и живет сейчас с мужем. «Перебиваемся, – говорит, – пенсию вот дали». Он удивился: «Как, посмертно даже пенсию дали?» – «Как посмертно! Муж сейчас придет, он в булочную пошел». – «А меня пытали… основной пункт обвинения был – связь с японским шпионом Слепаком». Его посадили и превратили в такого старичка… с палочкой, он еле ноги передвигал.
– А как вы получили эту квартиру на улице Горького, ставшую самым посещаемым местом как для отказников, так и для иностранных туристов?
– Когда отец ушел из ТАСС, мы некоторое время продолжали жить в ведомственном доме ТАСС. Было три комнаты, хорошая квартира. Комендант дома стал забрасывать отца письмами с требованием освободить ведомственную жилплощадь. Отец эти письма рвал и выкидывал. Дошло до суда. Суд постановил, что он обязан освободить ведомственную квартиру, но ТАСС обязан предоставить ему равноценную площадь, а ТАСС как раз получил эти дома на Горького. Это было в 1941 году. Прежняя квартира была трехкомнатная, и ему предложили трехкомнатную квартиру на Горького. Отец заявил, что ему как коммунисту неприлично иметь все три комнаты, когда такая нужда в жилье. У него всего двое детей, ему хватит двух комнат. Так мы получили коммуналку.
– По отцовской линии у тебя что-то невероятное. А что по материнской?
– Мой дед по матери был раввином по фамилии Шур. Эту фамилию можно найти в еврейской энциклопедии. В семье Шур каждый старший сын испокон веков становился раввином. Традиция продолжалось сорок поколений! Испания, Германия, Галиция, Белоруссия… Но мой дядька, старший сын этого раввина, нарушил традицию. Вместо того чтобы идти в раввины, он пошел в большевики. И надо сказать, Б-г его наказал – сыновей у него не было, одна дочка была. На этом линия раввинов Шуров оборвалась. Как и мой отец, его брат тоже эмигрировал в Америку, а потом вернулся и стал большевиком.
– С твоей родословной, Володя, все ясно. А сам ты где и чему учился?
– Школу я вообще не закончил. В эвакуации мы были в Пермской области. Я вернулся оттуда в 43-м году с семью классами. Мне было шестнадцать лет, в школу поступать ужасно не хотелось. Я нашел какую-то заочную школу, где можно было сдавать экстерном, за два месяца подготовился и сдал экстерном за восьмой класс. После этого я решил поступать в МАИ.
– Но с восьмым классом вроде бы рано?
– Тогда везде были недоборы, потому что все были на фронте. Меня взяли на подготовительное отделение.
– Сколько лет ты учился на подготовительном отделении?
– Один год. Причем сдача на аттестат зрелости за десятилетку засчитывалась как приемные экзамены. В 44-м я уже был на первом курсе. В 50-м я его закончил по специальности «радиоэлектроника». Меня распределили в Новосибирск. По тогдашним правилам дипломную работу нужно было делать по месту распределения. Но это был разгар борьбы с космополитами, и – вот, мне приходит отказ: еврей, да еще был за границей. Они не смотрели, в каком возрасте я был за границей. Направили меня еще в один НИИ в Москве. Тоже не взяли. Нас таких было несколько человек. Пригласил нас декан и говорит: «Вот что, ребята. Время идет, надо делать дипломную работу, а мест на вас нет. Давайте делать дипломную работу при институте». Я сделал диплом на кафедре радиоизмерений, а дальше нужно было устраиваться самому. Но поскольку свободного распределения не было, нужно было самому найти место работы, принести письмо, что меня берут, и тогда мне дали бы туда направление. Я, наверное, мест двести обошел, никто не хочет. У руководителей предприятий была инструкция, правда, устная – евреев не брать. Потом мне сказали, что есть какая-то артель по ремонту телевизоров, а я к тому времени уже сам собрал дома телевизор. В телевизионную мастерскую меня взяли для начала мотать трансформаторы. Это была артель, а не государственное предприятие. Они там и кипятильники ремонтировали.
– Это же не инженерная должность…
– Конечно, но в бумаге было написано, что меня в качестве инженера направляют… – все как полагается. Через три-четыре месяца я начал ремонтировать телевизоры.
– А как ты попал на Электроламповый завод?
– Слушай!.. На Электроламповом заводе собрались евреи. Дело в том, что Цветков, директор завода, был женат на дочке Булганина, а тот тогда был, по-моему, заместителем премьер-министра и ведал промышленностью. У завода в то время был срочный заказ по радиолокации – нужно было догонять Соединенные Штаты. Цветков попросил дать ему разрешение, пусть устное, принимать евреев. И к нему повалили евреи – и с наших выпусков, и с более ранних. Так вот, звонит мне приятель, русский, его тоже никуда не брали, поскольку он родился за границей и в пятилетнем возрасте был привезен в страну. Звонит он мне и говорит, что главному военпреду на этом заводе позарез нужен инженер-электронщик. У него, мол, отдела кадров нет, он сам себе отдел кадров. И он набирает. Я к нему. Военпред попросил мои бумаги и сказал, что перезвонит. Через два дня звонок: «Увольняйся, и завтра – на работу». Была некоторая бодяга с увольнением, я ведь в этой артели якобы по распределению работал, но у военпредов было право брать откуда угодно. Кончилось тем, что я ушел к военным и отработал там два года на военной приемке, проверял испытательные стенды.
– С Драбкиным, Польским, Престиным ты там познакомился?
– Престин на том заводе не работал, там работала его жена Лена. Мы каждое воскресенье ходили на лыжах, на байдарках. Иногда к нашей еврейской компании присоединялись русские, но они очень быстро отсеивались почему-то, хотя вначале мы никаких еврейских разговоров не вели. А евреи оставались – тоже не знаю, почему…
– И вот постепенно появляется еврейская тема…
– Ну, от Драбкина, конечно, через его жену, которая воспитывалась в Риге в еврейской среде, окончила еврейскую гимназию. В России такого не было. Мы через это не прошли, потому-то и стали космополитами. Первое просветление у меня произошло еще во время «дела врачей». Тогда я понял, что в советском королевстве что-то не так… – больное общество. Но – не более того. Мне было двадцать пять лет, и я был еще рьяным комсомольцем.
– А потом наступил пятьдесят шестой год, Синайская кампания…
– Подожди! До этого мы прошли через борьбу с космополитизмом и нам очень хорошо дали почувствовать, что мы евреи. Потом была кампания против врачей – «убийц в белых халатах». Маша училась в медицинском институте и проходила практику в клиниках. Что там творилось! Каждый второй день собирали общие собрания. Райкомовский докладчик говорил о предательстве и о космополитизме, а потом вытаскивали какого-нибудь профессора-еврея, который говорил о том, что мы должны быть бдительны, что вокруг могут быть враги. Маша говорит моему отцу: «Что творится? Многие друзья, с которыми я училась, многие преподаватели – арестованы. Я же их знаю, они честные люди. Не могут они быть врагами!» А отец ей говорит: «Может быть… вполне может быть, что среди них есть и честные люди, но видишь ли, лес рубят – щепки летят. Лучше арестовать сотню людей, среди которых есть один враг, чем дать этому врагу навредить всему обществу». Меня это возмутило. Я помню, сказал ему: «Знаешь отец, в вашей партии я никогда не буду. Слишком много крови на ваших руках». Так выжигали якобы скверну. Он начал на меня орать, что я контра, что вообще ничего не понимаю… дурак!.. идиот! Это дало первую трещину в наших отношениях.
– А ты так и не был в партии?
– Никогда.
– Израиль появился в 1956 году?
– Интересовался, но не более. Израиль появился, но был где-то далеко, в тумане.
– А потом была Шестидневная война…
– Вот это – да! Тут я понял, что мне надо туда. Но при моем положении, могло ничего и не получиться, могло остаться мечтой – на всю жизнь. Ведь с шестьдесят второго года я работал в должности руководителя лаборатории и главного конструктора системы отображения на командных пунктах ПВО. Не слабо, да?
– Да-а… И когда же вы решили, что нужно ехать?
– Мы решили подавать, когда узнали, что из Риги евреи поехали. До того я не знал, как это делается. И вдруг мне говорят: «Хочешь встретиться с рижанами, которые уезжают в Израиль?» «Конечно, хочу!» И я встретился с Марком Лапидом. Мы с Машей дали ему наши данные. Был ноябрь или декабрь шестьдесят восьмого. Потом я сказал об этом отцу. Он устроил скандал…
– …и – отказался дать отношение?
– Даже близко не было. Я ему говорю: «Напиши, что ты против». А он: «Ничего не буду писать!» – и все. И пообещал сделать все, что в его силах, чтобы нас не выпустили. Ну, а потом у нас приняли документы без его отношения.
– Он сам столько нахлебался, еле уцелел. Почему он так себя повел?
– Это – как религия. Ты можешь доказать тому, кто верует, что Б-га нет?
– А может, он еще переживал свой горький опыт жизни в Штатах? Молодой талантливый парень, работал черт знает где…
– Да чего там, учился в университете на вечернем. Если бы революция случилась на два года позже, он бы диплом врача получил.
– Но по отношению к своим собственным детям!
– Да, вот если ребенок от религии отходит… то же самое. Он порвал с нами все отношения. Порвал и порвал, но мне же он не чужой человек! Я через моего двоюродного брата, его племянника, узнавал, как он живет. Брат рассказывал, что отец вроде бы слышать о нас не хочет. А наша соседка мне призналась, что иногда отец к ним приходил и просил разрешение посидеть у двери – послушать голоса внуков. Ему было уже семьдесят пять лет.
– 75 в СССР – это возраст. Он был здоровым человеком?
– Да, он грузчиком работал в доке в Ванкувере. Невысокий коренастый крепыш. Когда у него был первый инфаркт, я пытался его навестить, но он меня с порога спросил: «Ты изменил свое решение?». – «Нет». – «Тогда уходи, и чтобы я тебя больше не видел, пока ты не изменишь свое решение».
– Он сам прошел жуткие испытания… расстреляли столько людей, с которыми он работал… Он боялся?
– Боялся. Когда мы еще жили в доме ТАСС, я как-то ночью шел в туалет и застукал его: стоит у входной двери и прислушивается к шагам на лестнице… Это приходили забирать кого-то из сотрудников ТАСС. Два или три раза я так его застукивал. Он стоял в пижаме и слушал: мимо пройдут или его заберут. А поскольку мы жили на втором этаже, то кого бы ни забирали, проходили мимо нас… на первом этаже была почта.
Меня арестовали через восемь лет после подачи. Вторая жена отца рассказывала, что когда ему об этом сообщили, он пошел, сел в углу на диван и начал раскачиваться взад-вперед и бормотать что-то на непонятном языке. Она была русская и языка этого не знала. Он не ел, только пил… и через три дня умер от инфаркта. Все три дня он просидел на диване.
– Вернемся на Электроламповый завод.
– Я вначале два года отработал с военпредами, а потом перешел в КБ Электролампового завода и там проработал около трех лет до 59-го года. Потом меня пригласили на разработку специальной трубки для космического центра воздушной обстановки. Они перетащили меня к себе в измерительный отдел. Там я работал до 62-го года. Потом меня вызвали срочным образом на совещание в Минск, где обсуждался большой экран для командных центров. Мне оформили специальный допуск, и я поехал.
– Так тебя по этому допуску держали?
– Да. Приезжаю, там генералитет, главк, наше начальство. Мне говорят, что рушится заказ системы отображения на командных пунктах. Мне предложили проанализировать узкие места, пройтись по цехам, посмотреть техдокументацию в библиотеке и дать предложения, как все это ускорить. Я все это сделал, доложил и спрашиваю: «Можно теперь домой ехать?» – «Нет, – говорят, – задержись еще на три-четыре дня – посмотрим, как мы по твоим предложениям двигаться будем». Через три дня меня вызывают к директору и передают мне распоряжение из главка: «Ведущего инженера Слепака назначить руководителем лаборатории НИИ, присвоить ему звание главного конструктора системы». Я учиняю скандал – мол, мы так не договаривались, я должен ехать обратно. Они надавили на патриотизм… – надо спасать институт, он на пороге краха. В общем, они меня уломали. Так это началось… Больше месяца в командировке нельзя было находиться, потому что после этого начинали платить 50 процентов командировочных. Поэтому к концу каждого месяца я уезжал на три дня в Москву. Так я два года там проработал. Когда опытный образец был готов, меня отправили на полигон в Капустин Яр.
– Володя, сколько лет ты проработал в ранге главного конструктора?
– До ухода, до шестьдесят девятого.
– А в семидесятом ты уже подал документы на выезд?
– Наглый был, да? (смеется).
– Ну, бесшабашно как-то. У тебя, наверное, нулевой допуск был?
– Первый. Я был членом госкомиссии по приемке систем ПВО и ПРО страны. Возглавлял госкомиссию генерал-полковник Цыганов, начальник штаба ПВО страны. Такой уровень там был. А я – единственный беспартийный среди них. У меня уже диссертация была готова, уже даже состоялась ее апробация.
– Хорошая была система?
– Устаревшая, конечно… Мы это потом поняли.
– Диссертацию ты защитил?
– Нет, к тому времени я уже вызов получил. Я пришел в первый отдел, написал распоряжение «уничтожить» и к диссертации прицепил. Начальник первого отдела вытаращил глаза, уставился на меня. Ну, а потом они мне акт об уничтожении диссертации представили, и я должен был на нем расписаться.
– Вернемся к сионизму. Ты подал раньше Польского, Престина и Абрамовича.
– Да, намного. До меня подали Виля Свечинский, Давид Хавкин, Тина Бродецкая.
– Володя, ты был генеральным конструктором системы военного назначения. Нужно было быть немного сумасшедшим, чтобы вот так сразу подавать документы.
– Я и был немного сумасшедший.
– На что ты рассчитывал?
– Не знаю. Я и ушел оттуда потому, что решил уезжать.
– Ты принял решение – и сразу пошел ва-банк?
– Не совсем. Мы собирались, обсуждали. Мы даже размножали учебники иврита. С Давидом Хавкиным.
– Когда?
– В шестьдесят восьмом, в шестьдесят девятом… Фотоспособом. Мы снимали для этого однокомнатную квартиру. И не только учебники. В Риге издавали газету «Итон», так мы и ее тоже…
– А Польский и Престин занимались «Эксодусом».
– Да, это они на пишущей машинке. Потом мы со многими сионистами познакомились. Звонит мне однажды Изя Шмеллер из Новосибирска – в Израиле он стал Изя Шамир – и говорит: «Я тут познакомился с одной девочкой на складе КОГИЗА, – помнишь, была такая организация, распределявшая книги по магазинам, – так у них застряло штук шестьдесят словарей Шапиро. Нужны?» «Позарез», – говорю. «Будет, только где деньги взять?» «Сколько надо?». Он назвал сумму, мы объявили сбор и отправили ему перевод.
Документы на выезд у меня долго не принимали. Пытаться брать характеристику с работы бесполезно, отец никакой бумаги тоже не давал. Я устроился не без помощи Володи Престина в Геофизический трест под Москвой. Там надо было переводить их сейсмограммы в форму, удобную для ввода в компьютер. Мы с Престиным этим и занимались. Он, правда, в основном иврит учил…
– Тогда он еще не подал?
– Нет.
– Ну, а после того, как тебе все же удалось подать, как ты видел ситуацию?
– Мне казалось, что мы все-таки пробьемся.
– Через месяцы? Через годы?
– Я знал, что будет больше года, но думал, что чем раньше начну… «раньше сядешь – раньше выйдешь», ты же знаешь.
– Как получилось, что твой дом очень быстро стал самым посещаемым?
– Во-первых, география. Мы жили недалеко от отелей, в которых останавливались иностранцы. Они приезжали ночью, бросали в номер чемоданы и прямиком шли ко мне. Это могло быть и в три, и в четыре часа ночи.
– Как Маша выдерживала это?
– Выдерживала… Английский у меня тогда был еще корявый, но мне не нужно было учить его заново. Мне нужно было его вспомнить, я же в Пекине учился в американской школе.
– И ты быстро вспомнил?
– Ну да.
– А внутри движения?
– А внутри – может быть, благодаря моей наглости и еще тому, что я немного владел английским, я связывался с корреспондентами.
– С диссидентами ты поддерживал отношения?
– Меня с ними Виля Свечинский познакомил.
– Ты им симпатизировал?
– Конечно.
– Сам тоже готов был участвовать в их делах?
– Да, готов, но – с намерением уехать.
– У тебя не возникало противоречий в связи с тем, что<-> вот, ты борешься за реформирование страны, из которой намереваешься уехать?
– В любом случае я хотел ее реформировать, хотя бы в вопросе эмиграции.
– Но диссиденты смотрели намного шире: демократия, права человека.
– Я был не против демократии и прав человека. Я и сейчас не против этого, и тогда меня это не отталкивало.
– То есть еще до того, как в тебе проснулся еврей, в тебе уже жил диссидент?
– Нам было понятно, что мы замкнуты в своем кругу и что необходимо найти выход наружу, связаться с Израилем, а израильского посольства не было.
– Вы осуществляли это с помощью диссидентов?
– Вначале я давал им информацию для передачи корам (иностранным корреспондентам. – Ю.К.), которые передавали ее на Запад. А потом пришел ко мне Володя Буковский и говорит: «За мной такой плотный хвост, чувствую – на днях заберут». Он привел с собой корреспондентов из «Ю.Пи.Ай.»* и из «Ройтерс»*. Говорит: «Будешь работать с ними напрямую. Мы потратили часа три и смогли прийти без хвостов». Володю действительно взяли через два дня, а меня – на следующий день после нашей встречи. Взяли прямо в подворотне нашего дома, после встречи с кором. Но мне, в отличие от Буковского, дали только пятнадцать суток.
– В марте я тоже получил свои первые пятнадцать суток – в Свердловске. Арест тебе как-то мотивировали?
– «Отказ подчиниться указаниям милиции», то есть мелкое хулиганство. Саня (старший сын. – Ю.К.) пошел сказать Буковскому, что меня взяли. Тогда были такие «писалки», помнишь? Пишешь на пластике, а потом его отрываешь, и все написанное исчезает. Детская игрушка. У Буковского, конечно, все прослушивалось, и Саня писал ему на такой «писалке». Вдруг распахнулась дверь, влетели эти самые, и первое, что они сделали, – кинулись к этой «писалке», но Санька был уже парень опытный – успел стереть! Его задержали, привели в милицию, там продержали какое-то время и отпустили, а за Буковским пришли и – посадили.
– В семьдесят первом активисты начинают коллективные походы в верховные органы власти, демонстрации, публичные голодовки протеста. Кто, с твоей точки зрения, вырисовывается в это время в качестве лидера или группы лидеров?
– Формального лидерства не было. Более того, между нами была принципиальная договоренность: у нас нет и не будет лидеров, нет и не будет формальной организации. Мы можем советоваться, помогать друг другу, обмениваться информацией, но у нас не будет организации – этому научили нас Рижский и Ленинградский процессы.
– Многие еврейские активисты дистанцировались от диссидентской активности. Против сотрудничества с диссидентами возражало «Бюро по связям» и на некоторых даже оказывало определенное давление.
– Еще какое!
– На тебя давили?
– Ребята из «Нэшэнэл Конференс»* передали мне по секрету, что Нехемия Леванон по поводу меня сказал: «Его приезд в Израиль нежелателен».
– Из-за диссидентов?
– Не совсем. Чашу их терпения переполнила поправка Джексона-Вэника, которую мы инициировали вместе с Кириллом Хенкиным. Кирилл в свое время был советским шпионом на Западе, потом вернулся и стал диссидентом.
– Он был евреем?
– Наполовину. Его отец был оперным певцом в Париже, а мать – российской княгиней из эмигрантов. Он Сорбонну окончил.
– На идею и инициативу привязать свободную эмиграцию из России к статусу наибольшего благоприятствования в торговле с США существует сегодня довольно много претендентов. Один из них – некая группа мозговой атаки в Вашингтоне, в которую входили профессионалы из некоторых еврейских организаций. Мне рассказал об этом Джерри Гудман. Как вы с Хенкиным сформулировали идею?
– Идея состояла в том, чтобы связать эмиграцию с экономическими отношениями. Больше ничего. На нее откликнулся Лу Розенблюм из «Юнион»*.
– Вы искали болевые точки режима и пришли к выводу, что надо давить через экономику?
– Да, и мы высказали это Лу Розенблюму. Потом мы узнали, что Джексон инициировал эту поправку.
– Щаранский принимал участие в обсуждении и выдвижении идеи? Из общения с ним у меня сложилось впечатление, что он принимал в борьбе за поправку деятельное участие.
– На каком-то этапе мы с Кириллом собрали человек пять-шесть наших для обсуждения идеи. Он был в их числе. Он не был из первых. Главным инициатором был все-таки Хенкин. Я был первым, кто от него это услышал и обеими руками поддержал.
– Он ощущал себя диссидентом или сионистом?
– Он как еврей хотел выехать
– Это я помню, он выехал по еврейской визе. Так ты говоришь, что твоя активность в связи с поправкой вывела израильтян из себя?
– Из Израиля нам все время долдонили, что мы должны вести себя тихо.
– Когда началось давление?
– Это продолжалось все время. Я помню, как к нам приехал конгрессмен Вэник, инициатор этой поправки в Конгрессе, и умолял написать, что мы против. Джексон стоял намертво, а Вэника сломали. На нас все время давили из Израиля. Когда мне передали, что сам Леванон(!) считает, что надо вести себя тихо, а нас будут вытаскивать методами «тихой дипломатии» – я не сдержался и сказал по телефону в Израиль, что если он придерживается такой идеологии, то его надо гнать с руководства организации. Какой организации, я тогда еще не знал.
– Они что, были против поправки Джексона-Вэника?
– Они были за, но считали, что активно выступать не надо.
– То есть пусть поправку проталкивают американцы, а мы не должны быть в первых рядах?
– Да. Мы можем сказать, что мы «за».
– А ты был за то, чтобы – что?
– Устраивать демонстрации, голодовки, визиты, встречи с конгрессменами, с сенаторами.
– Да, израильтяне видимо быстро поняли, что тебя контролировать очень сложно, ты человек абсолютно неуправляемый. Они тебе оказывали какую-то материальную поддержку?
– Было, но это были американцы, не израильтяне.
– В «Хельсинскую группу» ты вошел вместе со Щаранским?
– Нет, я вначале не вошел. Это произошло после того, как получил разрешение Виталий Рубин, и я вошел на его место. А Толя был с самого начала.
– Как ты можешь объяснить ту позицию лишковцев* сейчас?
– Они хотели договориться с Россией. Они были им духовно близки – социалисты все же, свои… – ну, не сразу, ну, через год, они будут им доказывать, убеждать… Нам говорили потом, что Леванон каждый год ездил, кажется, в Венгрию, встречался там с представителем ГБ и вел негласные переговоры. Когда я приехал сюда и увидел на здании Гистадрута* красные флаги, мне аж нехорошо стало. Они были уверены, что сумеют как-то договориться и тихо нас вывезти.
– ГБ использовал выезд евреев в своих оперативных целях, для засылки своей агентуры.
– Я тебе на эту тему могу рассказать интересный факт. На горке возле синагоги мелькал один молоденький прыщеватенький паренек, я уже не помню, как его звали. Вдруг в один из дней звонок в дверь – приходит этот паренек и, дрожа от страха и чуть не плача, рассказывает мне свою историю. Он, оказывается, десятиклассник, решил ехать в Израиль. Его привели в ГБ, оказали на него давление, как они умеют, и сказали: «Хочешь ехать – подпиши вот эту бумажку, а если нет, мы тебя сгноим, ни в один ВУЗ ты не поступишь, ни на одну работу ты не устроишься и будешь гнить всю жизнь каким-нибудь чернорабочим. Ты знаешь, что мы это можем. А если подпишешь, то многого от тебя не потребуется: к тебе может прийти какой-нибудь человек, попросит переночевать – переночует и уйдет; или попросят тебя отнести какой-нибудь конверт какому-нибудь человеку или от него получить какой-нибудь конверт. Кому ты нужен кроме таких вещей. Если ты готов оказать нам такую услугу, то через две недели получишь от нас разрешение на выезд». Они на него давили, давили, и он эту бумагу подписал – ну ребенок еще… «Что делать?» – спрашивает. Я ему говорю: «Если дадут разрешение – езжай, не бойся. Как только приедешь – иди в Шин Бет*. Чем раньше придешь, тем лучше. Каждый пропущенный день – против тебя. Если ты сам не сможешь найти путей – вот тебе адрес, расскажешь все ему, он тебе поможет. Как только ты найдешь пути и придешь туда, пришли мне открытку с надписью «В Иерусалиме стоит прекрасная погода». Я дал ему адрес Вили Свечинского. Через полтора месяца получаю открытку из Иерусалима: «В Иерусалиме сияет солнце, прекрасная погода». Больше я этого парня не видел и даже забыл, как его звали. Можно только гадать, сколько они своих людей в Израиль заслали.
– Ты учил иврит у кого-то?
– Пытался. Сначала занимался с Хавой Михайловной – она была актрисой Габимы когда-то. Когда Габима уезжала, она была беременна, ехать не могла… так и застряла. У нее я познакомился с «самолетчиками».
– Ты занимался ивритом еще до «самолетного дела»?
– Да.
– Тебя таскали по этому делу?
– Когда «самолетчиков» арестовали, у меня дома был первый обыск – в тот же день.
– В каком году ты с ними познакомился?
– В 69-м.
– Они пытались тебя привлечь?
– Об этом разговора не было.
– И с кем из них ты там встречался?
– Я не помню точно… С Эдиком Кузнецовым встречался, потом с Шукшиевичем Мишей… но это уже другой процесс.
– Как они тебя к самолетному процессу прицепили?
– По делу Мурженко, а я даже не знал, кто такой Мурженко.
– Был такой период, когда Лунц инициировал походы в КГБ.
– Было такое.
– И якобы знали об этом только ты, Лернер и Воронель.
– Да, может быть, но я был против этого с самого начала.
– И по этому поводу другая группа активистов расколола алию.
– Было такое, был раскол, но не в связи с походами в КГБ. Это они притянули дополнительно. Я был против этих походов, но это не означало, что я перестал уважать Лунца.
– А Лернер был «за» или «против»?
– Он был «за».
– В чем состояла идея Лунца?
– Что, может быть, мы найдем какой-нибудь контакт для переговоров.
– Но это и есть политика Леванона – договориться.
– Лунц был намного жестче. Он вообще жесткий мужик. А раскол произошел потому, что группа Польского и прочих утверждала, что опасно загонять медведя в угол, лучше заниматься еврейской культурой, просвещать людей, учить иврит…
– «Культурники» и «политики», да?
– Да. Нечего лезть в политику.
– Они были против поправки Джексона-Вэника?
– Они были «за», но считали, что активно выступать не надо.
– Натив* был, конечно, не на твоей стороне?
– Конечно. И вторым важным пунктом раскола была нешира*: обязаны ли все ехать в Израиль?
– Твое мнение?
– Я говорил: «Когда человек пересекает границу Советского Союза, он становится свободным человеком. Он вправе выбрать для себя то место жительства, которое пожелает».
– То есть ты был ближе к демократическому подходу?
– А те – гнать, как стадо овец, только в Израиль! Другое дело, что ты можешь агитировать за Израиль, можешь сказать, что ты дела не желаешь иметь с человеком, который едет не туда, но публично выступать, чтобы не пускали в Америку и чтобы ехали только в Израиль, нельзя.
– Там не так стоял вопрос. Те, кто пересекали границу, могли делать выбор, а судьба тех, кто оставался в СССР, зависела от тоталитарного режима. Аргументом было то, что выезжать по израильской визе не в Израиль означало демонстрировать перед советскими властями и всем миром, что борьба за воссоединение семей – фальшивая, что выезжавшие представляли в ОВИР фальшивые вызовы от фальшивых родственников, лгали в заполняемых документах, а это подрывало шансы на алию тех, кто подавал документы на выезд после любителей «свободы выбора».
– Нет… по сравнению с тем, что творили Советы, это была такая мелочь.
– Но хозяином положения в выдаче разрешений были именно эти Советы.
– Тем более.
– То есть ты был готов рисковать перспективами алии ради…
– Не перспективами алии, но если человек хочет ехать в Америку…
– Так пусть подает документы на выезд в Америку и пробивает себе дорогу. Почему ради его благополучия и удобства подставлять алию в Израиль?
– А почему не оказать ему помощь?
– Потому что это подрывает алию в Израиль и дает Советам удобный предлог прекратить ее совсем.
– Почему подрывает?
– Аргументация учитывала специфику советской власти, которая очень даже заботилась о том, чтобы прилично выглядеть внутри страны и за рубежом. Эмиграция ведь осуществлялась только в рамках воссоединения семей. Почему? Чтобы ограничить ее, с одной стороны, и прилично объяснить – алия в Израиль это голос крови, воссоединение родственников, – с другой стороны. То же, кстати, происходило и с немцами, и с армянами. Любая другая эмиграция выглядела идеологически как бегство из коммунистического рая, что подрывало основы основ советской пропаганды внутри капиталистических стран и самого советского блока.
– Что было откровенной ложью, против которой мы могли позволить себе нашу маленькую ложь.
– Но аргумент как раз и состоял в том, что поскольку нешира* так наглядно подрывала ложь советской пропаганды о социальном благополучии и братстве народов, то это было особенно болезненно для властей и может вынудить их давить эмиграцию.
– Они давили эмиграцию в Израиль всегда и до такой степени, до которой могли. Сильней давить они просто не могли.
– Как ты относился к культурной активности в отказных кругах?
– Культурная активность была нужна, но не только она. Была необходима постоянная борьба за то, чтобы распахнуть дверь, как следует. Сплошь и рядом были бытовые отказы, по армии, по так называемой секретности. Общая антиэмиграционная пропаганда, отношение остающихся родственников, процессы постоянные – эмиграцию давили очень сильно.
– То есть планка страха была достаточно высока для того, чтобы обычные евреи не пытались через нее перепрыгнуть?
– Да.
– Корпус отказников был достаточно большой и видимый, и их достаточно сильно мучили, чтобы другим неповадно было, чтобы люди были готовы рискнуть оказаться в той же самой ситуации?
– Да-да, и мы никогда не говорили, что культура не нужна.
– А была ли возможность говорить так: «Мы дадим культуру евреям»?
– Была. Когда я выучил буквально 2-3 урока по «Элеф Милим»*, я собрал родственников и начал преподавать им иврит.
– Давай представим себе пропорции: пятьсот отказников, которые все бросились преподавать иврит, 200-300 копий самиздатовского журнала… – можно было при этом говорить о культуре для двух миллионов?
– Можно! Это как точки кристаллизации! Должны быть точки, с которых начинается процесс, а потом он развивается, расширяется вглубь и вширь… много лет. Но главное – надо распахнуть двери. Хорошо сказал Хавкин: «Каждый взваливает на себя столько, сколько может унести, и нельзя упрекать человека за то, что он мало на себя взвалил». Эссас сыграл нехорошую роль в этом расколе.
– Какую?
– Он начал говорить о том, что все телефонные переговоры с заграницей мы ведем сами и не приглашаем культурников. Что это безобразие, что они тоже должны иметь связи. Мы им говорим: «Ну, устанавливайте!» А он: «Как мы можем установить, если вы взяли в свои руки монополию?»
– Если подвести итог противостоянию «культурников» и «политиков», то ты не выступал против культуры, а считал, что культура не может заменить серьезной политической борьбы.
– Да.
– А в Хельсинской группе ты занимался только вопросами эмиграции?
– В материалах Хельсинской группы я подписывал только те документы, в которых затрагивалась проблема свободы эмиграции или антисемитизм. Они знали мою позицию.
– Власти громили симпозиум по культуре, и было ощущение, что могут последовать аресты, но затем направление резко изменилось, появилась статья Липавского, и стали брать «политиков».
– Да, на РЭКЕ* выступал Яша Кедми и рассказывал о Липавском.
– Что говорил?
– Еврейский парень, попал в лапы КГБ из-за отца, который проворовался, и ему сказали: «Или расстреляем отца, или ты будешь с нами сотрудничать». Он выбрал последнее. Его просто жалко.
– Внедрился он довольно круто, никто от него ничего не скрывал – врач отказников. Статья уголовного кодекса была направлена против Лернера, Слепака и Щаранского, причем понятно, что из вас троих самый крупный улов – это Лернер, и вдруг берут Щаранского почти из твоей квартиры!
– Его взяли на лестничной клетке, он шел позвонить. У меня-то телефон отключили.
– Твои ощущения в это время?
– Почему Толю? С одной стороны, он был очень активен. Семьи нет… Наташа – то ли жена, то ли нет. Они, конечно, не знали, что Наташа такое раскрутит! А Толик, думали, такой молоденький, неопытный, может быть додавят, и расколется. А с этими шум будет очень большой, и может статься, что добиться ничего не удастся.
– Но, с другой стороны, эффект запугивания отказной среды был меньше от ареста Щаранского, нежели одного из вас.
– Они балансировали между желанием запугать активистов и при этом не очень рассориться с Западом, лавировали.
– Борись с террором, но Арафата не трогай… (интервью было взято в 2004 году. – Ю.К.).
– Именно так.
– Ты ждал, что за тобой придут?
– В любой момент.
– У Лернера было ощущение, что его американцы отобьют.
– У меня такого ощущения не было. Я знал, что в любой момент они могут прийти и взять.
– И ты был готов к этому?
– Да. Но при этом я знал, что, в конце концов, добьюсь своего. Ну, возьмут они меня, отсижу, сколько там будет, но своего добьюсь.
– Толика забирают, ты один из главных свидетелей, если не обвиняемых, ему шьют шпионаж!
– И меня таскают в Лефортово на допрос. Привели меня в первый раз на «Йом-Кипур» («Судный день» – ивр.). Я говорю: «Йом-Кипур – я не могу никакими делами заниматься до наступления темноты, делайте что хотите». До пяти вечера следователь сидел и ждал. Потом я достал бутерброд, поел… Второй следователь говорит: «Может, хватит… может, уже приступим к делу?» А я ему: «Вы когда последний раз ели? В обед! – а я – вчера». Сжевал я свой бутерброд, он говорит: «Ну что же, начнем!» – «Давайте, – говорю. – Согласно процессуальному кодексу вы должны сказать, по какому делу меня вызвали, кто обвиняется, в чем обвиняется, и после этого спросить, нет ли у меня какого-нибудь заявления, – а потом уже задавать вопросы». Молчит… После паузы: «Имя, отчество, фамилия?» Я отвечаю. – «Вызвали мы вас по делу Щаранского, который обвиняется по статье 64 – антисоветская деятельность, шпионаж и прочее. А теперь отвечайте, когда вы с ним познакомились?» «Подождите, – говорю. Прежде чем вы будете задавать вопросы, я прошу занести в протокол мое заявление». – «Какое заявление?» Я диктую: «Ни о какой антисоветской деятельности Щаранского я не знал, не знаю и не мог знать, ибо никакой антисоветской деятельностью Щаранский не занимался. Он занимался только тем, что требовал, чтобы Советский Союз выполнял свои международные обязательства». – «Мы такое не можем записать». Я говорю: «Это ваша проблема. Я делаю официальное заявление, запишите его в протокол, иначе у нас с вами разговора не получится». Минут, наверное, двадцать продолжался торг. – «А все-таки где вы познакомились?» – «Запишите мое заявление в протокол. После этого я начну отвечать на ваши вопросы». Кончилось тем, что каждый остался при своем мнении и ни одного вопроса так задано и не было.
– Тебя потом еще таскали?
– Второй раз то же самое было.
– То, чем Толя занимался, по мнению некоторых работников Лишки* смахивало на шпионаж.
– Сегодня об этом говорил Яша Кедми. Но он передернул. Он говорил, что там записывали, какую продукцию выпускало то или иное секретное предприятие, какими вопросами занимался тот или иной отказник и так далее. Чушь собачья! Только названия предприятий и фамилии директоров, по-моему, были.
– Как ты относился к нынешним попыткам обвинить Толю в том, что он сломался, что закладывал активистов.
– Категорически против.
– Это Юлий Нудельман, Виктор Польский, Эдик Кузнецов, Ида Нудель, Володя Кислик…
– Я знаю. Нудельман мне звонил, спрашивал, не хочу ли я присоединиться. Хорошо на это среагировала Люся Боннэр. Она написала открытое письмо: «Теперь, после всей этой грязи, я ни одному из них руки не подам». Она же в свое время ездила к Кузнецову в лагерь под видом его родной тетки. Писали против Щаранского люди, которые с ним не общались.
– Ну и те, кто с ним общался, – тоже.
– Кто?
– Кузнецов с ним общался, Ида Нудель…
– Кузнецов никогда, только Ида.
– Я сам свидетель – они в Израиле были дружны и сотрудничали. В чем ты видишь причину такого охлаждения и вражды?
– Нудельмана я хорошо знаю – клеветник, в суде доказано, так что о нем даже говорить не хочется. Кузнецов всегда был и привык быть в числе лидеров. Он и в лагере таким был, он и в «самолетном деле» таким был, он и первую русскую партию пытался сделать, и после этого он пытался… Не состоялся он как лидер, а Толя состоялся, пусть на короткое время, но состоялся!
– Элементарная зависть?
– Основной мотив – да. А с Идой Нудель, знаешь что произошло? Она же считала, что все заключенные – это как бы ее дети. Когда арестовали Толю, она прибежала к Иде Петровне, к Лене, Толиному брату, и сказала: «Вот, я сейчас начну кампанию…», на что Леня ей ответил за себя и за Иду Петровну: «Не надо! Мы сами знаем, как ему помогать, и сами будем о нем заботиться, а ты в это дело не лезь, пожалуйста». Она взвинтилась!.. и с тех пор…
– То есть эта враждебность у нее еще с Москвы?
– Да, с Москвы.
– Но вот я встречался недавно с Володей Кисликом, который тоже выступал на процессе против Щаранского. Я его спросил: «Ты действительно считаешь, что Щаранский тебя закладывал?» Он говорит: «Да». – «Какие у тебя есть доказательства?» – «Смотри,– говорит, – он называл наши имена. Он говорил, типа, вы меня обвиняете в том-то и том-то, а это неправда, идите и проверьте. Вот я сообщал про Кислика, и с ним действительно поступили так-то и так-то – идите и проверьте. Этого было для гебешников достаточно, чтобы выйти на нас, и мы потом кровью харкали». Вот такие вещи Кислик мне говорил. То есть он называл имена.
– Он называл имена, называл, но не в той связи, в которой КГБ мог к ним придраться.
– Кроме того, они могли вызывать людей по своим оперативным данным, не обязательно со слов Толи, а представлять это так, как будто он на них вывел.
– Например, если бы Толя сказал, что он знаком со мной и часто со мной виделся, так это они знали и без него, и если больше он никакой информации обо мне не дал, то… Кислик прав, он действительно меня упоминал, но не так, чтобы это как-то могло быть использовано против меня.
– Претензии некоторых ребят в отношении того, что он с ними слишком много разговаривал?
– Он мало с ними разговаривал. Толя сказал совершенно четко: «В Интернете можно найти полный текст всех материалов по этому процессу, и там все ясно. Те, кого интересует правда, может прочитать». Мне было, конечно, очень жаль, что его посадили, но где-то подсознательно у меня было ощущение, что он не досидит.
– Вот-вот состоится суд над Щаранским по таким чудовищным обвинениям, а 1-го июня вы с Машей вывешиваете на балконе в самом центре Москвы плакат: «Отпустите нас к детям в Израиль».
– Да, в День защиты детей.
– Ты думал, что это сойдет тебе с рук?
– Нет, я понимал, что могли посадить, но совсем не обязательно.
– Саня (старший сын, – Ю.К.) был в это время уже в Израиле?
– Да, а Ленька прятался. Он в это время был в Ереване.
– Дети, которые росли в отказе, это конечно особая статья… Твои вышли из этих передряг здоровыми или какие-то остаточные явления наблюдаются?
– У младшего немного чувствуется.
– Ты рассчитывал на самом деле создать скандал в самом центре Москвы?
– Да.
– В результате тебя арестовывают…
– Почему я пошел на этот скандал? Потому что Ленька оказался в отчаянном положении. Кстати, один из аспектов моего расчета оправдался – его выпустили.
– А ты заплатил за это тюрьмой…
– Ну, тюрьма не только из-за него.
– 78-й год… время детанта, американцы захлебнулись во Вьетнаме и выходили оттуда, Советы чувствовали себя вполне уверенно и нанесли мощный удар по диссидентам и по политикам. На следующий год они начали сворачивать выезд в ряде городов, а потом ввели войска в Афганистан. Это начинало скверно выглядеть.
– У Советов всегда было несколько сценариев. И использовать евреев как разменную монету, и сбить выездную волну, и держать их в качестве козлов отпущения, и прочее…
– Тебя освободили в 82-м?
– Да, в декабре.
– В тюрьме к тебе нормально относились?
– Да… даже с уважением
– А во время суда?
– Мне дали казенного адвоката, причем у меня сложилось такое впечатление, что он действительно хотел мне помочь. Но я ему сказал четко: «До суда я буду рад с вами сотрудничать, вы снабжайте меня советами, кодексами и текстами законов, а на самом процессе я от вас откажусь».
– И отказался?
– Да… «Потому что, – говорю я ему, – если вы скажете то, что хочу сказать я, вас исключат из партии, выгонят из коллегии адвокатов, так что вы наверняка не скажете то, что хочу сказать я».
– Куда тебя направили в ссылку?
– В Читинскую область. Это в пятидесяти километрах от того места, где родился Чингисхан, в сорока километрах от границы с Монголией. Климат там такой: зимой это самое ветреное место в Советском Союзе, потому что оно расположено между хребтами, ни одного дерева, влажность десять процентов. Зимой снег выпадает и в течение суток сублимируется, превращается в пар. Остается голый песок. Это при сорока пяти градусах ниже нуля. Холодрыга страшная. Летом ветер меняет направление, дует из пустыни Гоби, и тогда там плюс тридцать восемь-сорок. Грунтовые воды находятся на глубине ста пятидесяти-двухсот метров. Живут в этой радости кочевники-овцеводы.
– И никаких городов?
– Есть один – центр округа и района, порядка восьми тысяч жителей. Это чуть больше того села, в котором я находился, Тохтохангил называется.
– Одеждой и продуктами тебя снабжали нормально?
– Маша привозила. Кое-что в магазине можно было купить. Мясо, правда, только летом. Зачем зимой продавать, если можно хранить замороженное. Мы были первыми евреями, которых они увидели. Они приходили на нас смотреть и удивлялись, что у нас нет рогов, копыт…
– У них тоже существует какая-то мифология относительно евреев?
– Да, что евреи – это какие-то монстры.
– Пять лет ссылки…
– Получилось четыре с половиной, потому что я пробыл два месяца в Бутырке, а там считается один к трем. Но я у них еще один день отспорил: прочитал в кодексе, что если день освобождения попадает на субботу или воскресенье, должны освободить в пятницу, а у меня попал как раз на субботу.
– Когда ты освободился в 82-м, разрешения на выезд после тюрьмы уже не давали. Как ты себя ощущал после освобождения?
– Я был очень рад, что дети все-таки вырвались, рад, что Саньке удалось получить образование. Младшему, Леньке, так и не удалось ничего окончить.
– Отказные дети…
– Он не может просидеть на одном месте больше двух-трех лет: обязательно должен поменять бизнес, направление, жену. Я думаю, что это отчасти результат отказа.
– Очень может быть. Вся эта нервотрепка молодости.
– Санька был уже более-менее сложившийся парень, когда мы подали – 18 лет. А у Леньки все детство прошло в этом.
– Когда тебе дали разрешение?
– В 87-м.
–После отсидки ты стал спокойнее?
– Не очень. В демонстрации у Белого Дома участвовал. Даже фотография сохранилась – посмотри!
– Корреспонденты по-прежнему приходили?
– Да.
– Власти тебя по-прежнему предупреждали?
– Ну а как же!
– А ты опять не испугался?
– Первые одиннадцать месяцев после освобождения я все-таки немножко остерегался, потому что был без паспорта. И у Маши паспорт отобрали.
– Тебе разрешили прописаться в Москве?
– Мне никто ничего не разрешал. Я приехал в Москву и пошел в милицию прописываться. А Маша написала заявление, что она просит прописать к себе своего мужа – мы же в ссылке опять поженились.
– А когда вы успели развестись?
– Мы развелись, чтобы Маша могла уехать с Ленькой без меня. Она готова была поехать, чтобы Леньку вытащить, но ей отказали.
– Это когда ты сидел?
– До того… а когда я сидел, Леньку отпустили. Маше ведь дали условный приговор. И получилось так, что, когда мы пришли в паспортный стол милиции, они забрали мой паспорт. Потом мент Маше говорит: «Дайте ваш паспорт тоже». – «Зачем?» – «Так надо». Ну, для того, чтобы меня прописать, она дала свой паспорт тоже. Он взял наши два паспорта и два заявления и запер в сейф: «Вы же сами понимаете, что решать буду не я. Как только я получу какие-нибудь известия, я вам сообщу». – «Каким образом?» – «Я найду способ». – «А если нас на улице остановят, потребуют документы?» – «Ну, во-первых, переходите улицу только на зеленый свет, а во-вторых, если что-то такое будет – вот вам номер моего телефона, позвоните».
– Они вместо паспортов дали какие-то временные удостоверения?
– Ничего не дали. Когда я ему звонил, он говорил: «Я же вам обещал позвонить, когда что-нибудь будет. Нет еще ничего». И действительно, прошло одиннадцать месяцев, меня вызывают, паспортист вручает паспорт с пропиской, отдает Маше паспорт и говорит: «Меня просили еще, чтобы вы зашли в шестую комнату». Вхожу в шестую комнату, там спрашивают: «Сколько вы уже живете в Москве?» – «Одиннадцать месяцев, вот никак прописку не оформляли». – «Одиннадцать месяцев, и вы не работаете? Мы передаем дело в суд по тунеядству». – «Как же я мог устроиться на работу, если у меня паспорта не было?» – «Это нас не касается. Мы занимаемся своими делами – паразитизмом и так далее. Вот, подпишите, что мы вас предупредили: если вы в течение двух недель на работу не устроитесь, ваше дело будет передано в суд». Я посмотрел бумажку, там кроме этого ничего не написано. Ладно, меня предупредили – подписал. Иду по улице, встречаю знакомого. Привет, привет… «Вот иду из милиции, предупредили…» – «О-о, – говорит, – я работаю в больнице диспетчером, смогу тебя устроить, только это будет стоить литр водки». – «С каких пор ты стал брать взятки?» – «Ты что, смеешься? Это наш начальник. Ты ему литр на стол поставишь, он тебя на любую должность возьмет». И действительно: принес я ему литр водки, поставил на стол. Он говорит: «Так… лифтером пойдешь?». Работал я какое-то время лифтером, потом меня повысили, и я тоже стал диспетчером.
– Это какой год?
– 83-й – 84-й.
– Володя, ты ни о чем не жалеешь?
– Нет. Маша иногда жалеет, а я нет.
– О чем она жалеет?
– Ну-у, столько лет вырвали из жизни!
– Да, но крылышки истории нас иногда покачивали! Миллион этот – он ведь не просто так приехал. После стольких лет борьбы разочарования были?
– Не без этого. Оле хадаш и без языка… Потом эта наивная израильская левизна, коррупция и бюрократия…
– Она была построена в свое время по советскому образцу.
– Как-то один мой знакомый хорошо сказал про израильскую бюрократию: «В России это был набор проржавевших шестеренок, которые крутились со скрипом и часто ломались. А здесь – те же шестеренки, только каждая крутится, как хочет, не сцепляясь с другими».
– Тебе не устроили достойного приема?
– Ну как же – дней десять, а потом в Штаты отправили на кампанию по сбору средств для «Объединенного еврейского призыва».* Два месяца по городам и весям Америки разъезжал, а когда вернулся – всё! – забыли.
– Кто-то тебе помогал в Израиле?
– Только те, кого я знал из России. А они сами не очень сильны были.
– И при всем при этом ты человек счастливый?
– В целом – да. Положительного гораздо больше, чем отрицательного.
– Спасибо, Володя.