20 марта 1973 Политбюро обсуждало налог на образование в свете предстоящего визита Генерального секретаря Леонида Брежнева в Соединенные Штаты Америки. Налог вызывал острую критику на Западе, и Брежнев даже предлагал приостановить его действие, по крайней мере, до завершения визита. Оправдывая медлительность органов в выполнении указаний Генсека, Андропов посетовал:[1] “Начинают и от академиков поступать заявления, – и, обращаясь к Брежневу, – я Вам представил список”. “Никаких академиков!” – резко отреагировал Брежнев, но взимание налога потребовал приостановить.
Академики, так же как доктора и кандидаты наук, получали отказы, теряли работу, источники существования и возможность заниматься научной деятельностью. Такова была эмиграционная политика.
Авторитет движения от притока ученых только возрастал, но ученым нужна была собственная, привычная для них ниша, в которой они могли бы не только поддерживать научный уровень и общаться с коллегами, но и использовать свой коллективный потенциал для борьбы за выезд. И они построили систему научных семинаров отказников. У истоков создания этой системы стояли профессора Александр Воронель и Александр Лернер.
“Воронель, – писал Марк Азбель,[2] – много думал над тем, с какими проблемами столкнутся ученые нашего уровня после того, как будут изгнаны из лабораторий и институтов и потеряют контакт с областями своих исследований. Научные идеи развиваются столь быстро, питаются столь многими открытиями и новыми решениями, что отрыв от этого потока может привести к интеллектуальному голоду… Когда Воронель впервые предложил идею семинара, далеко не все ее оценили. “Мы боремся за свободу, за то, чтобы вырваться отсюда, – возражали оппоненты, – люди организуют демонстрации протеста, посылают петиции в международные организации. Невозможно прекратить это и заниматься физикой”. Но Воронель, я и некоторые другие ученые стремились сохранить себя профессионально и в то же время участвовать в общей борьбе коллективно как боевая единица, поддерживая контакты с коллегами за рубежом и пытаясь заручиться их поддержкой”.
“Летом 1972 года, – напишет в воспоминаниях профессор Лернер,[3] – стало ясно, что власти не намерены отпускать отказников скоро. Это, в особенности, касалось высококвалифицированных специалистов. Нам нужно было подготовиться к новому образу жизни, к длительному осадному положению. Это поставило перед нами ряд вопросов. Как мы будем жить без работы и без надежды найти новую? Как мы сможем отслеживать развитие в наших областях, будучи полностью исключенными из научных учреждений?”
Евреи были существенной и далеко не слабой частью советской научной элиты. Для них семинары были естественной и привычной формой научной деятельности. Необычным было то, что это собирались сделать отказники, изгои общества, находившиеся под постоянным надзором КГБ, и было неясно, как этот карательный орган будет реагировать на новую форму отказной активности. Предыдущий опыт предостерегал, что ничего хорошего ожидать не следовало: установка КГБ на “разделяй и властвуй”, сеявшая взаимную подозрительность внутри советского общества, в еще большей степени применялась по отношению к идеологическим противникам режима – “сионистам”.
Только что по Советскому Союзу прокатилась волна антисионистских арестов, КГБ нервно реагировал на любую форму отказной активности, в особенности такой, при которой вместе собирались лучшие и наиболее образованные умы отказа. Кто-то должен был на себе оценить границы возможного, первым пройти по тонкому льду. Это сделал Александр Воронель. Его семинар с официальным названием “Коллективные явления” стартовал в апреле 1972 года. Основную роль в этом семинаре играли ученые-физики, поэтому в отказной среде мы называли его физическим семинаром.
Спустя несколько месяцев, летом 1972 года, открылся семинар Александра Лернера, посвященный системам управления и применению математических методов в медицине и биологии. Мы называли его “семинаром по кибернетике”.
Осенью 1972 года начал работать гуманитарный семинар Виталия Рубина. По признанию самого Рубина, важнейшая роль в организации этого семинара принадлежала Александру Воронелю.
Через год я организовал инженерный семинар. Со временем начинание подхватили другие города и другие группы отказников (учителя иврита, историки, религиозные группы).
Александр Воронель (1931), профессор, доктор физико-математических наук, провел в отказе около трех лет (1972-1974), организовал первый научный семинар и руководил им, способствовал созданию гуманитарного семинара и принимал участие в его деятельности, инициировал создание солидного отказного журнала “Евреи в СССР” и стал главным редактором этого неподцензурного издания. Все начинания Воронеля отличались качеством и жизнестойкостью, продолжали эффективно функционировать после его отъезда – практически до прорыва “железного занавеса” – и играли важную роль в сионистском движении. Всегда улыбчивый и доброжелательный, с природным талантом общения, он производил впечатление весьма благополучного и благоустроенного человека, родившегося, как говорят у нас в Израиле, “с золотой ложкой во рту”. Не знаю, как ему это удавалось, но реальная жизнь не соответствовала создаваемому им образу.
“Это мой характер, я и сейчас улыбчивый”, – скажет он мне улыбаясь во время интервью.
Саша Поляков (Воронель – фамилия отчима, усыновившего его) рос практически без отца, четырнадцатилетним юношей был арестован за антисоветскую деятельность (расклеивание листовок в рабочем поселке) и приговорен к трем годам заключения в детской колонии.
– Как это произошло? – спросил я его.[4]
– Мать оставила отца, когда мне было лет шесть. Она уехала из Ленинграда, где я родился, в Харьков и там поступила на исторический факультет института. Я проходил вместе с ней и ее друзьями-студентами всю историю человечества. Поэтому, по-видимому, склонности у меня были гуманитарные. Во время войны мы жили в эвакуации в Челябинске. В сорок пятом-сорок шестом годах ситуация там была жуткая. Люди падали от голода, инвалиды-фронтовики просили на улицах милостыню. В то же время в коммерческих магазинах за большие деньги можно было купить все. Я хорошо учился и общался с мальчиками из элитарных семей, например, с сыном директора завода. Когда мы приходили к нему на именины… это был кошмар. Там давали газированную воду! – а мы считали, что газированную воду может продавать только государство. Или – там показывали кино! Кино – это уж точно монополия государства. Мы видели в этом коррумпированность советского руководства. Картины нечеловеческих страданий на фоне изобилия для богатых разожгли в моем юном сердце “пожар классовой борьбы”. У нас была компания мальчиков, с которыми мы горячо это обсуждали. У одного из них отца репрессировали в тридцать седьмом году. У него сохранилась богатая библиотека с книгами, изданными еще до того, как коммунисты научились вырезать проблемные места. Мы читали там Ленина издания двадцать девятого года. Ленин рассказывал про марксистскую науку, а рядом было примечание Аксельрода о том, что это убогая философия, и что на самом деле все гораздо сложнее. Или Ленин ругал рабочую оппозицию, а в примечаниях приводились программы рабочей оппозиции, и это были наивные, но действительно коммунистические программы. В общем, мы набрались из этих книг революционного духа и поняли, что революция пошла неправильным путем. Это наше знание мы решили распространить в рабочем поселке Челябинского тракторного завода. Мы развешивали листовки… несколько раз(!), призывали рабочих бороться против бюрократии и несправедливости.
– И – вас поймали.
– Наша группа состояла из семи человек, все евреи. КГБ довольно гуманно к нам отнесся: всех, кроме двоих, отпустили. Мне было четырнадцать лет. По малолетству я получил три года в колонии детского режима.
– В колонии тебе досталось по полной программе?
– Основной состав колонии состоял из мальчишек-пэтэушников (ПТУ – производственно-техническое училище, полузакрытое учебное заведение системы “Трудовые резервы”, Ю.К.), которым было по четырнадцать-шестнадцать лет. Их сажали за то, что они сбегали с работы домой. Это считалось саботажем, за него давали от года до трех. Мальчишки слабосильные, недозрелые. Хулиганье быстро брало над ними власть, и начальство это поддерживало. Уголовщина правила, заставляла ребят работать и обеспечивала отсутствие ЧП, а начальство смотрело сквозь пальцы на то, что уголовники съедали половину порциона. Такой вот союз. Я выкручивался, как мог. Придумал, например, что я художник, а у уголовников были большие эстетические запросы. Они требовали, чтобы я разрисовывал бараки, писал лозунги. Я сделал так, что мой подельник был тоже со мной: сказал, что он у меня краски растирает. Но было тяжело: и побои были, и издевались, и поводы для мести были, а жаловаться среди мальчишек не принято. До конца срока я, возможно, не выжил бы, но освободили раньше, через полгода. Это произошло в результате нового решения Верховного Суда, по которому для малолеток появилась возможность ограничиться условным осуждением, а мой будущий отчим, фронтовик, за меня хлопотал. После освобождения родственники категорически заявили, что впредь я буду заниматься только физикой, математикой или чем-нибудь подобным. И должен признаться, я этим увлекся. Мой отец, Владимир Поляков, погиб на фронте. Отчим меня усыновил, и фамилия моя стала Воронель. А Поляков исчез. Выйдя из колонии, я начал заниматься спортом, понял, как это нужно.
– Когда в тебе проснулся “трепет забот иудейских”?[5]
– Я так увлекся наукой, что забыл про мои гуманитарные интересы. Но так получилось… человек думает, что он решает, а на самом деле чаще вмешивается случай. В пятьдесят четвертом году мы с женой окончили физико-математический факультет Харьковского университета. Неля, как и я, по первому образованию физик, причем в нашей группе она решала задачи лучше всех. После окончания мы поселились в Саранске. Я преподавал в пединституте, а Неля работу найти не могла. Она бродила туда-сюда, вышла на антологию английской поэзии – стихами она увлекалась всегда, и сделала блестящий перевод “Ворона” Эдгара По. С этим переводом ей удалось выйти на Чуковского, которому перевод очень понравился. Войдя в литературные круги, она тут же подружилась с Синявским и Даниэлем, и мы попали в диссидентскую компанию. Мы с ними по-человечески сдружились, и когда Синявского и Даниэля арестовали, я всячески хотел им помочь… вначале безо всякого политического умысла. Исходя из своего юношеского опыта, я считал, что систему не переделаешь, она держится народными соками, иллюзий не строил, а старался помочь чисто технически, то есть нанять адвокатов, организовать защиту, собрать свидетелей. В то же время появились люди, наши друзья из той же среды, желавшие обострить обстановку. Почему? Их распирал протест против системы.
– Они еще не сидели?
– В том-то и дело. Внутренне я им сочувствовал, но понимал, что это бесполезно и погубит и их, и обвиняемых. В какой-то момент стало ясно, что власть хочет сыграть в видимость законности. За границей появились фотографии с процесса, причем, ракурс был со стороны судей, а не зала. Шел шестьдесят третий год, мы опасались, что им могут впаять по двадцать пять лет, ведь люди печатались за границей, и это было впервые. Но, по сути, там никакого преступления не было, поэтому было очень важно иметь подлинный протокол суда. Лариса Богораз, жена Даниэля, была допущена на суд и писала протокол, а Неля по ночам его печатала. Иногда можно было проскользнуть мимо милиции в здание суда, чтобы помочь Ларисе писать протоколы, что я и делал. В этом было наше участие. Но по ходу у меня возник конфликт не только с этой группой, но даже с Ларисой, вождем этого демократического движения. Она хотела расширять борьбу, использовать суд в качестве трибуны. Был даже такой случай. Вместе со мной одна из членов группы попыталась пролезть в дверь. Милиционер ее задержал. Она сделала вид, что упала, и начала бить милиционера ногами, драться с ним. Я прошел дальше, не реагируя. Вечером мы встречаемся, и она говорит: “Саша, почему ты не поддержал мой протест?” Я говорю: “Какой к черту протест?” “Ну, как же, я там дралась с милиционером, ты должен был вмешаться, нас бы сфотографировали, и все международные СМИ показали бы, как ведут себя милиционеры”. Я говорю: “Мне совершенно неинтересно, как ведут себя милиционеры. Мне интересно, как защитить Юлика и Андрея. Все”. И чем дальше, тем больше это превращалось в бесовство. У меня начали возникать тяжелые сомнения, я как-то увял, началась некоторая депрессия, начался тяжкий период в моей жизни. На этом фоне появились первые сведения о еврейском движении. Фима Спиваковский, знакомый сионист из Харькова, рассказывал про Свечинского, я знал, что существуют сионистские группы…
– Шестидневная война на тебя повлияла?
– Я был очень увлечен наукой и думал, что Россия, пусть медленно, пусть постепенно, но когда-нибудь станет демократическим государством. Меня стало мучить то, что я не согласен с демократами и борцами за права человека. Однажды на сходке кто-то предложил: “Давайте посчитаем, сколько среди нас евреев”. Оказалось – 85 процентов, если считать с половинками. В этом была какая-то неестественность, какая-то раздражавшая меня неправда, и мне пришла в голову дурацкая и детская идея – пойти попутешествовать пешком по России, как Горький, и посмотреть, близка ли мне эта страна, чувствую ли я ее моей родиной. И я действительно пошел. Сел на электричку, доехал до какой-то станции и пошел, потом на попутках доехал до Липецка, и – дальше.
– Разве ты не был женат?
– Был.
– А как же?..
– Я сказал, что не могу иначе, впал в депрессию. К тому времени я уже защитил докторскую диссертацию, а докторам наук в Ленинке можно было брать любую книгу. Я пошел и попросил Чаадаева, он что-то писал на эту тему. Библиотекарша говорит: “Вам не полагается Чаадаев. Вы же доктор по физике, а это поэзия”. Я вышел из себя: “Это не поэзия, а философия, а философия доктору наук необходима”. И она пошла к начальству выяснять, можно ли дать Чаадаева… – до чего дошла советская формалистика! Вот тогда я отправился в путешествие. Это было, видимо, после Шестидневной войны. Победа в ней, кстати, казалась мне естественной, и никакого особого энтузиазма по этому поводу я не испытал. У меня всегда было положительное восприятие еврейства. Фамилия моя в школьные годы была Поляков, и меня дразнили не евреем, а поляком. Личный опыт подтверждал: все, что может русский человек, могу и я, и даже лучше. Я не видел никакого народного преимущества у русских. Дедушка мне рассказывал еврейскую историю. Я пошел пешком по России, дошел до Махачкалы. Это продолжалось месяц, и я вернулся успокоенным: натуральная жизнь этого народа была мне чужда, это не родина.
– А в Израиле жизнь народа оказалась ближе?
– В отношении натуральной жизни народа подобное чувство тоже возникало, как возникало оно и во всех тех странах, которые я за это время посетил.
– То есть твой народ – международное сообщество ученых, которым ближе и проще друг с другом?
– Это – безусловно, и к тому же большинство этих ученых – евреи, что поделаешь. А насчет простонародья меня больше всего поразила Англия, где оно выглядит почти таким же хамоватым, как в России. Причем, в отношении России у меня сложилось ощущение, что никакая демократизация ей еще сто лет не поможет. Она все время возвращается к одному и тому же.
– Россия демократии не выдерживает. Для нее то, к че
му она скатывается, по-видимому, есть способ выживания в качестве цельного организма.
– С этим я согласен. После того, как я вернулся, стали разворачиваться чехословацкие события. Перед этим поляки потребовали от евреев либо присягнуть на верность Польше, либо уехать. И я подумал, что и в России мы должны решить для себя этот вопрос: либо мы русские, либо евреи. До этого у меня такого вопроса не возникало. И тут как раз подоспел Ленинградский процесс. Я окончательно решил, что я еврей, внутренне освободился и начал читать литературу. Был еще до этого случай, способствовавший такому исходу. Дело в том, что Даниэль и его жена были евреями, и мы дружили. А Синявский – русский, и не просто русский, а русопят, абсолютный русский патриот, православный… Он был начисто лишен антисемитизма, но при этом произносил такие речи, которые настраивали меня на сионистский лад. Я не мог сказать Синявскому: “Ты русский, и я русский”. Нет. Я чувствовал себя другим и хотел подчеркнуть, что я другой. После моего путешествия я написал “Трепет забот иудейских”. Шестьдесят девятый год.
– Как Неля относилась к твоим переменам?
– С неохотой. Она была очень русский писатель и при этом очень естественная еврейка.
– Когда вы решились на выезд?
– В марте семьдесят первого года отпустили небольшую группу москвичей-отказников. Это были активисты, с которыми я дружил – Меир Гельфонд и его окружение. Меир регулярно давал мне самиздат. Он усадил Юлю Винер у нас дома – перепечатывать протокол ленинградского процесса. Восьмого марта Меира выпустили, и тогда я понял, что если не сейчас, то никогда. Я попросил его послать мне вызов. Он посылал раз пять, но вызов не проходил. Через год, в январе семьдесят второго года, Виктор Яхот зашел в голландское посольство, попросил и получил для меня государственный вызов. Поскольку мы были плотно обложены стукачами, то с этого момента я стал получать вызовы – все пять.
– Как возникла идея семинара?
– Я много думал о судьбе ученых. Им систематически давали отказы, я видел коллег, страдавших от этого. Некоторые говорили, хотя не обязательно так чувствовали, что больше всего боятся оказаться вне науки и научного общения. Ученые были из разных областей, а я всегда склонялся к междисциплинарному мышлению и подумал, что будет здорово, если каждый познакомит других со своими работами в таких словах, которые в принципе могут понять все ученые, даже если они не специалисты в этой области. Такова была идея.
– Ты имел в виду физиков?
– Не обязательно. Были экономисты, биологи, инженеры разного ранга.
– А как ты оценивал степень опасности этого начинания? Ты ведь намеревался собрать вместе выкинутых в отказ изгоев общества, сионистов, идеологических врагов режима.
– Я думал об этом, ходил советоваться с Чалидзе. Мы вместе посидели над уголовным кодексом РСФСР и нашли, что никакая научная деятельность в Советском Союзе не может быть запрещена.
– После Чалидзе ты пошел к Лернеру?
– К Лернеру и к Левичу.
– Веньямин Левич уже был в подаче?
– Нет, но я услышал через третьих лиц, что он подумывает об этом. Я был хорошо с ним знаком как с выдающимся физиком. У нас были даже какие-то общие дела. Левич очень подробно меня обо всем расспрашивал. “Саша, вас таскали в КГБ?” “Да”, – говорю. “А что, они не бьют?”. Побаивался. А Лернер не расспрашивал, он все знал лучше меня.
– В выездном плане?
– Во всяком. Он сказал: “Я был за границей двадцать шесть раз. Я знаю, что меня так просто не выпустят, что я должен готовиться к длительному отказу, но я уверен, что стоит рискнуть. Лет через десять здесь все развалится, – это он сказал в сентябре семьдесят первого года! – И кто будет виноват? Конечно, мы”.
– Он тоже думал о семинаре или эту идею принес ему ты?
– Мне кажется, что я принес… Это был сентябрь семьдесят первого года, про семинар он не говорил. Первое время он даже не ходил на наш семинар, а потом организовал свой, отдельный.
– Сама по себе идея семинара, несмотря на ее комфортность для ученых, в то время не выглядела такой уж убедительной.
– Да, у меня были споры с Польским. Он говорил: “Наше дело сионистское, мы должны уезжать – и все”. Но потом он согласился. Увидел, что это успешно работает, согласился и присоединился. А вначале не одобрял, как, впрочем, и “самиздат”. Говорил, что это напоминает борьбу демократов за права человека. Я возражал: “Нет, мы должны сначала обозначить себя как отдельную группу, скажем, этническую или социальную, и заявить, что это является нормальными условиями нашей жизни. То, что эти условия не устраивают советские власти, это их проблема, и им, в конечном счете, придется осознать, что их дело безнадежно”. Это было, конечно, оптимистическое заявление, но в какой-то степени оно работало, потому что внутри этой логики у них тоже не было аргументов. Меня таскали в КГБ очень часто, особенно перед международным семинаром в семьдесят четвертом году, иногда по несколько раз в день. Они пытались пугать, но при этом я видел, что они не могут юридически четко обозначить свою позицию.
– Отказной научный семинар мог заниматься не только наукой, но и совместной борьбой за выезд.
– Мы понимали, что советская власть все равно будет нас обвинять, и заранее готовили такой язык, на котором сможем защищаться. Мы – ученые, как профессиональная задача это выглядело красиво и подходило нам идеологически.
– Ты инициировал семинар и отдал под это свою квартиру. Параллельно инициировал практически открытый самиздатовский журнал с именами редакторов и составителей на обложке, с именами авторов статей. После такой юности такая бесшабашность?
– Наверное, есть и бесшабашность, но я сам ее не чувствую. В чем суть дела? Мы должны были вести такой образ жизни, который по возможности не раздражал бы власти, но одновременно был совершенно неприемлем для них. Мы должны вести себя так, чтобы советская власть захотела от нас избавиться. В этом был определенный риск. Власть, как ты знаешь, нарушала законы, когда считала необходимым. Я издавал самиздат, меня таскали на допросы в КГБ, говорили какие-то слова, угрожали, но ни разу не обвинили в антисоветчине. А когда им понадобилось, они за то же самое обвинили в антисоветчине Браиловского.
– Браиловского арестовали в восьмидесятом году, когда политический фон изменился.
– Я понимаю, что мы балансировали на самой грани, но я думаю, что такое балансирование было единственным выходом.
– Насколько я знаю, вначале далеко не все рвались принимать участие в работе семинара и журнала.
– Да, а потом все захотели, чтобы их ставили на обложку.
– Ну, это уже после того, как основная рисковая часть пути была пройдена, появилась мощная международная поддержка, в участии появился элемент выездного трамплина.
– Вначале о той грандиозной поддержке, которую мы получили, я даже не мечтал, хотя на какую-то поддержку надеялся, конечно. Мы вместе с Азбелем еще до подачи встречались на международном симпозиуме в Ленинграде с двумя западными учеными. Каждый из них по-своему обещал поддержку. Это были два подхода, которые потом постоянно присутствовали в еврейском движении и боролись между собой. Мой визави Пьер Хохенберг сразу смекнул, в чем дело, и сказал, что заедет куда надо и поговорит с кем надо. Он поговорил с Ювалем Нэеманом, а Нэеман поговорил с Леваноном. Второй был другого склада и надеялся на тайную дипломатию. Он сказал, что поговорит с Киссинджером, еще с кем-то, но все это обратилось в ничто. Он хотел действовать индивидуально, без Комитета озабоченных ученых.[6] Когда это только начинало разворачиваться, мы надеялись, что евреи нас поддержат, может быть несколько ученых поддержат, но это превратилось в такую мощную и модную форму солидарности, что люди просто рвались к нам. Приезжали индусы, французы…
– Визит на ваш семинар обеспечивал им широкую известность.
– Не исключено. За это нужно сказать спасибо Нехемии Леванону, это он… и, конечно, Юваль Нэеман поддержал нас своим авторитетом.
– У тебя были контакты с “Бюро по связям”?
– Нет, я познакомился с Леваноном только в Израиле.
– Нехемия тебя любил.
– Да, и я его тоже любил. Я, конечно, видел, что он гангстер, но мне такой гангстер нравился. Мне кажется, что в той подпольной политике нужно было быть гангстером.
– Одной солидарностью приезд крупных ученых, наверное, не объяснить. Каким был научный уровень семинара?
– Это нам удалось, и я могу этим гордиться. Главная задача состояла в том, чтобы не поражать профессионалов достижениями в своей узкой области, а попытаться сделать общедоступной в научном кругу свою область и свою идею. В большинстве случаев это удавалось и прекрасно выглядело.
– В Нелином “Содоме тех лет”[7] я вычитал, что у вас были неприятности и по чисто диссидентскому делу: накануне обыска из Ленинграда приехал писатель Марамзин, оставил для передачи на Запад некий манифест, а на обыске его сразу же извлекли из груды белья, как будто знали, где он находится.
– Да, Мишу Хейфеца посадили по этому делу[8]. А Синявский морочил мне голову, чтобы я разоблачил Хейфеца.
– Вы с Марком Азбелем старинные друзья еще из Харькова. Доводилось ему вести семинар в твоем присутствии?
– Он вел семинар после моего отъезда. Я всегда вел сам. И это было нужно, потому что в научной среде, как и в писательской, много амбициозных людей, и они охотно топчут друг друга. Нужно было иногда их сдерживать, поправлять. Марк очень внимательно к этому присматривался, поскольку он в большей степени авторитарен и не так улыбчив, ему труднее это выносить. Он много раз говорил потом по телефону, что для него это была очень трудная школа социального поведения.
Вначале в работе семинара, проходившего на квартире Воронеля, принимали участие всего восемь человек: Александр Воронель, Марк Азбель, Ирина и Виктор Браиловские, Дан Рогинский, Виктор Мандельцвейг, Моше Гитерман и Вениамин Файн. Со временем состав семинара значительно расширился, и на заседаниях присутствовало свыше двадцати человек. Секретарем семинара был Виктор Мандельцвейг.
– Как работалось на семинаре? – спросил я его.[9]
– Мы еще были свежие от работы, профессиональные ученые, поэтому уровень был хороший.
– Выездные темы обсуждались?
– Не в официальной части семинара. До и после. Нам хотелось, чтобы семинар стал убежищем для ученых. Потом, мы же все работали в разных областях физики. Воронель, например, в области физики твердого тела, я – в области ядерной физики. Каждый выступал в своей сфере, но старался делать это как можно популярнее.
Воронель получил разрешение на выезд в декабре 1974 года. После его отъезда семинар возглавил Марк Азбель.
– Как вам удавалось в течение стольких лет сохранять настрой людей, мобилизованных на выезд, в рамках чисто научной тематики? – обратился я к Марку.[10]
– Это было мое убеждение. Я ведь не был зиц-председателем и точно знал, что делаю, подобно чему делаю… был такой семинар у Капицы. Перед каждым заседанием я категорически заявлял, что во время семинара ничего не относящегося к науке происходить не будет. С первой до последней секунды вопросы “кто мы, где мы, как мы” исключались. Всегда объявлялись начало и конец заседания. Правда, если в комнате тихонько разговаривали между собой, я не вмешивался. Да, мы работали в разных областях физики, но обсуждение на идейном уровне не требует выписывания интеграла и не понижает уровня обсуждения. Мы хотели знать обо всем, что происходит интересного в науке в любой области. Если я открою программу нашего коллоквиума, чаще это будет физика любой области, но будут доклады и по биологии, и по экономике. Рассказывалось то, что является нынешним и завтрашним днем науки.
– Иностранные ученые посещали вас?
– Гости… вначале они приезжали, чтобы поддержать нас в беде, а уезжали под сильным впечатлением от семинара. Никто из нас не заикался о своих проблемах, только в ответ на прямые вопросы. Этим мы привлекали их к себе. Они были потрясены тем, что у нас на самом деле был чисто научный семинар. Результат был фантастический. Гостями семинара были нобелевские лауреаты! Нас посетило человек пять, входивших в сборную мира по науке.
– Вашими гостями были только еврейские ученые?
– То, что были и нееврейские ученые – это сто процентов. Верно и то, что большинство были евреи. Мы никогда не спрашивали. К нам обычно приезжали люди очень высокого уровня. Их приглашали везде, а они обычно принимали одно приглашение из десяти-двадцати. Слух прошел…
– До и после заседания отказные дела обсуждались?
– Правило было такое: после завершения официальной части кто-то уходил, у нас ведь были не только отказники, а кто-то оставался. Люся всегда ставила чай, что-нибудь к чаю… шашлыками, как ты понимаешь, не потчевали.
Оставшиеся были вольны говорить на любую тему. Я только предупреждал: “Говорите совершенно свободно, но имейте в виду – у нас в комнате сидит гэбэшник и все записывает на пленку”. Поэтому мы часто пользовались пластиковыми “писáлками”. Помнишь эти картонки с пластиком, на которых можно было писáть, а когда пластик отрывался от картонки, запись исчезала?
– Ты участвовал в работе семинара с момента его образования – обратился я к Дану Рогинскому.[11]– Одновременно ты преподавал иврит, у тебя был телефонный канал связи с Израилем. Как ты находил время на все это?
– Да, действительно, жизнь была насыщенная. До моего отъезда кульминационным моментом стала голодовка семи ученых в июне семьдесят третьего года. Я много раз участвовал в коротких голодовках, но большая была одна. Голодали две недели. Это была знаменательная голодовка, вызвавшая резонанс на Западе и в Израиле. Из Израиля позвонил главный раввин Шломо Горен и сказал, что в субботу голодать не полагается, что это противоречит Галахе. Мы устроили совещание, все обсудили и сумели во втором разговоре убедить рава, что должны продолжить, и голодали еще семь дней. Это происходило на квартире Лунца. Телефон не умолкал, его, к счастью, не отключили. Формальной причиной отказов была так называемая секретность, но никто из нас реального отношения к секретности не имел. Через три месяца после голодовки я получил разрешение, и, думаю, она сыграла роль. Но еще бóльшую роль она сыграла для движения в целом.
– Кто принимал участие в голодовке?
– Азбель, Воронель, Гитерман, Лунц, Браиловский, Рогинский и Либгобер. Либгобер получил разрешение во время голодовки.
Голодовка началась 10 июня 1973 года. Она была тщательно подготовлена и продумана. Время выбрали далеко не случайно – внимание мировой общественности было приковано к предстоящему визиту главы Советского Союза Леонида Брежнева в США.
“Мы хотели, чтобы Брежнев столкнулся с максимально возможным количеством трудных вопросов, – писал М.Азбель.38 – Наш друг Эмиль Любошец получил разрешение и выехал в Израиль… Ему предстояло стать нашим представителем в свободном мире… контактировать с прессой и с теми, кто понимал значение демонстрации, прежде всего с Ювалем Нэеманом”.
Четыре участника – Лунц, Рогинский, Либгобер и Браиловский – успели перед голодовкой принять участие в демонстрации протеста на Арбате. Они несли плакаты, требовавшие свободу выезда, были задержаны на несколько часов в милицейском участке и чуть не опоздали к началу голодовки.
“Поскольку мы никому не сказали о нашей голодовке, – пишет Азбель,39 – это стало неожиданностью для КГБ, и у него не было времени предпринять меры для предотвращения акции. Комитет эффективен, когда осуществляет запланированные операции, а когда возникает что-либо неожиданное, ему нужно время на принятие решения и прохождение приказа с верхнего эшелона до соответствующего уровня. Никто не хочет рисковать и брать на себя ответственность, тем более предпринимать действия без точных указаний. Таким образом, вначале власти воздерживались от вмешательства в это дело”.
Газета “Ройтерс” сообщала из Москвы: “Семь еврейских ученых, объявивших голодовку протеста… призвали вчера мировое научное сообщество поддержать их борьбу за выезд. Призыв был опубликован во время прибытия в Соединенные Штаты советского партийного лидера Леонида Брежнева… Профессор Марк Азбель, бывший руководитель отдела теоретической физики в институте Ландау, сказал вчера: “Мы не хотим умирать. Мы хотим жить и работать в Израиле. Но мы предпочтем умереть, чем жить здесь как рабы”.40
“Самой существенной частью нашей деятельности во время голодовки, – пишет Азбель,[12] – были ответы на телефонные звонки, непрерывным потоком приходившие со всех уголков земного шара. У нас было несколько дней, прежде чем власти разобрались, что происходит, и телефон замолк. Но уже через час он заработал снова. Мы слышали, что многие из звонивших выразили такое яростное негодование в связи с отключением связи, что власти сочли за благо подключить ее снова. Потрясающая победа”.
Западные корреспонденты тоже навещали голодавших и брали многочисленные интервью. Большую поддержку оказали западные ученые. Они выражали протест советским властям, а в некоторых местах начались голодовки солидарности. Об одной из них, в хайфском Технионе, сообщила 20 июня израильская газета “Давар”. Около тридцати преподавателей Техниона провели голодовку солидарности со своими московскими коллегами.
После завершения визита Брежнева голодовку прекратили – она выполнила свою роль: представила эмиграционную политику советского руководства в ее истинном виде в самый ответственный момент переговоров на высшем уровне.
Следующей крупной акцией семинара стал проект международного научного симпозиума. Идею этого проекта увез в Израиль профессор Моше Гитерман, получивший разрешение в сентябре 1973 года. В качестве темы для семинара было выбрано приложение физики и математики к другим отраслям науки. Инициаторы уделяли особое внимание тому, чтобы международный симпозиум имел исключительно научное содержание: любая политическая окраска докладов и тема эмиграции исключались.
Инициаторы, конечно, отдавали себе отчет в том, что сам факт проведения международного симпозиума без санкции властей был неслыханным вызовом. “С января месяца, – пишет Азбель,[13] – Саша Воронель, Виктор Браиловский и я целиком посвятили себя планированию симпозиума. Мы назначили дату его проведения с первого по пятое июля”. Был создан подготовительный комитет, обратившийся к международной научной общественности с предложением принять участие в симпозиуме.
– Дата проведения симпозиума удивительным образом совпадала по времени с визитом в СССР президента США Ричарда Никсона, – обратился я к Марку Азбелю.[14]
– Это совпадение стало весьма опасным усложнением нашей задачи. О возможном приезде Никсона было известно задолго, но дату не сообщили. После того, как дата стала известной, наша акция приобрела вид запланированного протеста, провокации. Мы даже обсуждали вопрос переноса симпозиума на более поздний срок, но, в конце концов, решили, что нереально просить западных ученых менять планы, составлявшиеся заранее и на длительный срок. Нужно признать, что в семьдесят третьем-семьдесят четвертом годах мы еще слабо представляли себе ситуацию за рубежом. Планируя симпозиум, мы не очень рассчитывали на то, что из этого получится что-то крупное. Об образовании комитетов поддержки симпозиума за рубежом мы, как и КГБ, узнали с большим изумлением. Это происходило без нашего пожелания.
– У меня в руках открытое письмо к мировой научной общественности от двадцать четвертого января семьдесят четвертого года, это в разгар подготовки симпозиума. Письмо подписали Марк Азбель, Александр Лернер, Александр Воронель, Давид Азбель, Вениамин Левич, Александр Лунц, Виктор Браиловский, Виктор Польский и другие ученые-отказники. В нем вы описываете преследования ученых и стремитесь мобилизовать для них мировую поддержку.
– Это разные вещи. То, что мы изо всех сил кричали: “Братья-ученые, помогите!” – вне всякого сомнения. Это был крик в пространство, не направленный к кому-либо конкретно. Но и то, что мы намечали и планировали, приводило к совершенно неожиданным результатам. Получалось намного больше, чем мы предполагали – факт. Могли мы предполагать, что на Западе будут образованы комитеты поддержки? Ты ведь приехал из той же страны.
– Да, конечно, и поэтому мне представляется, что симпозиум планировался в чисто научном формате, чтобы сделать его разгон крайне неудобным для властей, и тем добиться еще большего эффекта. Но – согласись, Марк, для тоталитарной власти это был невообразимый вызов.
– То, что мы выступали в роли камикадзе, дразнили бешеного пса и били его палочкой по носу, не вызывает сомнений – ты и я знаем это не из книжек. Вспомни сам эту ситуацию. Мы громко кричали – да, но мы не понимали и не могли понять степени реакции извне. Как раз в смысле даты мы были абсолютно честны – симпозиум назначался на лето, когда у ученых отпуска. Они могли приехать и сказать, что приехали в свой личный отпуск на симпозиум, где представлены только научные доклады. Какое же это политическое мероприятие? Для западных ученых политика – это трефное, поэтому мы всегда обращались к ним как ученые к ученым. Я ни при какой погоде не вмешивал их в политику. Тот первый международный семинар семьдесят четвертого года провалился, а на второй Академия Наук уже грызла себе локти от досады. Такой конференции в СССР раньше не было. Мы не представляли себе, чтó творится в мире. Мы не предполагали, что состав ученых будет такого уровня, что КГБ не сможет им отказать. КГБ их пугал, предупреждал, но ничего не осмелился сделать. И они приехали.
Подготовка первого международного семинара натолкнулась на большие трудности. Уже в апреле в газетах “Труд” и “Советская Россия” появились заметки о том, что Тель-Авивский университет планирует провести выездную сессию в Москве, и что эта сессия не будет разрешена. Это было предупреждение оргкомитету. С начала мая власти приступили к отключению телефонов у его участников и блокировали их почтовую связь с заграницей. Даже разговоры с телефонных станций прерывались. Зарубежным ученым отказали во въездных визах, членов оргкомитета арестовали вплоть до окончания визита Никсона, а их жен подвергли домашнему аресту. Возле дверей квартир и в подъездах были выставлены милицейские посты, следившие за тем, чтобы из квартир и в квартиры никто не проходил. Первый международный семинар был сорван. В адрес оргкомитета поступило более 150 докладов: 30 от советских ученых, включая академика Сахарова и члена-корреспондента Юрия Орлова; более 120 из Соединенных Штатов, Англии, Франции, Израиля и других стран. Среди потенциальных участников были ученые с мировыми именами, нобелевские лауреаты.
Следующий международный симпозиум будет организован через три года – 17 апреля 1977 года, в пятилетний юбилей создания физического семинара. Он пройдет с большим успехом, несмотря на то, что будет проводиться на фоне давления и шпиономании, по своей ядовитой сущности аналогичной сталинской кампании против “убийц в белых халатах”. Он пройдет на фоне ареста Щаранского и угрозы ареста других видных активистов движения, включая руководителя семинара Марка Азбеля. Его тоже упомянут в “Известиях” в качестве агента американской разведки, но это уже отдельная история.
Марка Азбеля не арестовали. В том трудном году он получил разрешение на выезд. После отъезда Азбеля семинар перешел к Виктору Браиловскому. После этого у Браиловского, совмещавшего руководство семинаром с изданием журнала “Евреи в СССР”, останутся три года до ареста. Его арестуют в 1980 году.
“В некий момент, – вспоминает Браиловский,[15] – возникла ситуация: если западный учёный приезжает в Москву и не посещает наш семинар, то после того, как он приезжает обратно, его встречают воплями негодования… У нас на семинаре я познакомился и слушал доклады шести или семи лауреатов Нобелевской премии. Такое число является абсолютно невероятным… Семинар посещал Андрей Дмитриевич Сахаров… Эрнст Неизвестный делал доклад, было очень много раввинов разных направлений… Один семинар в месяц был посвящён культурным вопросам… Власти… боялись разрыва научных и технологических контактов, они понимали, что если семинары прикроют, то последствия будут… серьёзные. Поэтому, даже тогда, когда меня посадили в 1980-м году, они устраивали около квартиры какие-то блокады кагэбэшные, но семинар не закрывали. Некоторое время семинар продолжал работать, но потом меня отправили в ссылку… жена стала ездить ко мне… и семинар из нашей квартиры должен был уходить… (Он) гулял по разным квартирам, был какое-то время у Якова Альперта, у Алика Иоффе, иногда к нам возвращался… Когда я приехал, семинар продолжал так циркулировать, а потом в 1984-85 годах… ожил. У нас были… иногда международные сессии… съезжалось 15-20 учёных из разных стран мира… Были доклады, заседали по три-четыре дня, причём, плотно с утра до вечера… Американский учёный Арно Пензиас получил Нобелевскую премию за экспериментальное доказательство первичного взрыва вселенной. Он получил её в 1977 году, из Стокгольма приехал в Москву, посетил наш семинар, сделал доклад (повторил свою Нобелевскую лекцию), отказался посетить официальные учреждения Академии наук и уехал к себе домой… Это было очень сильное действие, и оно способствовало сплочению учёного мира… в пользу алии… У этой публики было много возможностей повлиять на высшие эшелоны власти, и это была важная часть работы…”
Александр Яковлевич Лернер (1913-2004), титулованный ученый и организатор науки, быстро приобрел высокий авторитет в кругах алии и заслуженно относился к узкому кругу лидеров, в котором принимались наиболее важные решения. Летом 1972 года на его квартире и под его руководством отфкрылся отказной семинар по вопросам управления и приложению математических методов к решению биологических и медицинских проблем. Секретарем семинара вплоть до ее отъезда была Дина Бейлина. “Протокол заседаний, – вспоминает она,[16] – отсылался в институт Вайцмана, ученые которого живо интересовались работой семинара. Лернер вел заседания очень мягко, атмосфера была благожелательной. После семинара долго не расходились. Жена Лернера была гостеприимной хозяйкой, и дом был открыт для всех”.
Отделение медицинской кибернетики израильского Института имени Вайцмана взяло шефство над семинаром Лернера.
Через некоторое время на семинаре стали проводиться доклады и обсуждения по проблемам еврейского существования в Советском Союзе, национальной истории и культуре. В работе семинара в различное время принимали участие Эдуард Трифонов, Анатолий Щаранский, Эйтан Финкельштейн, Григорий Фрейман, Илья Пятецкий-Шапиро, Виктор Браиловский, Александр Иоффе, Александр Лунц, Иосиф и Дина Бейлины, Владимир Слепак, Дмитрий Голенко и многие-многие другие. Гостями семинара довольно часто бывали крупные иностранные ученые. Довелось и мне сделать на нем доклад, близкий к теме моей диссертации: “О некоторых телеметрических методах исследования функций организма”. Некоторые ученые начинали посещать заседания семинара еще до того, как они формально подавали документы на выезд.
Всесторонне образованный, хорошо разбиравшийся в функционировании государственной машины, Лернер быстро приобрел широкую международную известность. С ним стремились встретиться практически все именитые гости, приезжавшие в Советский Союз. Встречи устраивались, как правило, на его квартире. Он приглашал известных ученых и лидеров движения. Сам Лернер не стремился к оперативному управлению, но был неизменным и авторитетным участником политического руководства. Даже после беспрецедентного давления КГБ в 1977-78 годах, когда ему пришлось несколько снизить активность, он неизменно оставался открытым для совета и обсуждения. У меня сложились с ним благожелательные личные отношения. В трудные восьмидесятые годы, когда выезд практически прекратился и разворачивалась новая волна арестов, я неоднократно приходил к нему за советом и всегда встречал мудрого аналитика и верного друга.
Добрые отношения сохранилась у нас и в Израиле. Когда в феврале 2004 года я пришел брать у него интервью, бремя прожитых лет уже заметно сказывалось на его внешнем облике, но голова сохраняла полную ясность, а глаза светились прежним светом. Через полтора месяца этот мудрый и мужественный челове с добрым еврейским сердцем ушел из жизни.
– Александр Яковлевич, где и и в какой семье вы родились? – был мой первый вопрос.[17]
– Я родился в сентябре тринадцатого года. Мой отец был фармацевтом, до революции владел аптекарским магазином, а при советской власти работал аптекарем. В июне сорок первого года он был мобилизован в армию и погиб на фронте. Корни его семьи в черте оседлости, в окрестностях Винницы. Мама, ее девичья фамилия Гринберг, всегда была домашней хозяйкой.
– В семье соблюдались традиции, праздники?
– Дед и бабушка соблюдали все, а родители – не очень.
– То есть вы родились в достаточно ассимилированной семье и не получили еврейского воспитания?
– Да, родители об этом не думали. Но все же, когда мне минуло 12 лет, они пригласили преподавателя, обучавшего меня ивриту и молитвам, и устроили бар-мицву по всем правилам. Так что они не соблюдали, но и не отрекались.
– Где вы закончили школу?
– В Виннице.
– Вы, наверное, учились на отлично?
– Отнюдь, весьма посредственно. Я интересовался науками за пределами школьной программы. С физикой знакомился по “Занимательной физике” Перельмана, химией – по книжке “Химические опыты”, много читал. Школьные занятия были поставлены плохо и меня не привлекали. Семилетнюю школу закончил в двенадцать лет вместо четырнадцати, поскольку дважды прыгал через классы, потом закончил электромеханический техникум, а затем, по настоянию матери, уехал в Москву поступать в институт. Я хотел поступить в Московский энергетический институт, но меня не приняли: приемная комиссия сочла, что мой отец относится к категории торговцев.
– В каком году это было?
– В тридцать втором. Тогда я поступил на курсы при объединении “Энергопром” и с них поступил в энергетический. Через три года я его закончил, а еще через два года досрочно защитил в нем диссертацию, что было беспрецедентно для этого института. Меня наградили научной командировкой и прочими благами и взяли сначала почасовым, а затем приняли штатным доцентом.
– А когда вы защитили докторскую?
– В сорок третьем году я возглавил научно-исследовательскую лабораторию по автоматизации металлургической промышленности. Завод принадлежал министерству металлургии. Мы разрабатывали системы управления агрегатами. Через два года меня пригласили в Академию Наук, где работали мои ученики, среди них академик Петров, бывший директором Института автоматики. Он пригласил меня в докторантуру, и там я защитил докторскую, но это было уже после смерти Сталина.
– Когда вы начали ощущать сложности еврейского существования в той стране?
– Очень рано… я понимал это и ничему не удивлялся. В особенности проблемы проявились при кампании против космополитов в пятьдесят первом году. Меня попросили уйти из Института автоматики, и я с трудом пристроился в Институте стали. Потом выгнали и оттуда как космополита. Но в пятьдесят третьем году умер Сталин, и меня немедленно восстановили в Институте стали, а потом попросили вернуться в Институт проблем управления Академии наук, и там дали лабораторию.
– Я знаю, что перед подачей вы руководили крупным научным коллективом. Что подвигнуло вас на такой рискованный шаг?
– Возможно, вас это удивит, но я еще с детства мечтал об этом, правда, как о чем-то несбыточном. Я участвовал в седерах моего деда, и фраза “В следующем году в Иерусалиме” запала в мою детскую душу. Я мечтал попасть когда-нибудь в Иерусалим. Когда я понял, что об этом можно серьезно думать, я стал искать пути реализации.
– Когда это произошло?
– Примерно в шестьдесят четвертом году, когда начали давать разрешения в Прибалтике. Тогда я решил, что это уже не смертельно, что можно пробовать. Если бы я при Сталине заявил о желании уехать, то долго не прожил бы, меня бы просто расстреляли.
– Вы принадлежите к поколению, прошедшему сталинский террор. У многих евреев этого поколения выработали непреодолимый страх перед всем национальнам.
– Да, но меня не запугали.
– Как это у вас получилось?
– Я вам скажу… Начиная с шестидесятого года мне разрешали выезжать за границу. Я занимался тогда очень актуальной проблемой – теорией оптимального управления, был, по существу, инициатором этого направления и получал много приглашений. Одно из десяти мне разрешали использовать. Я был во Франции, Италии, Соединенных Штатах, Японии… За границей я понял, что свобода стóит любых рисков.
– КГБ наверное пытался подключить вас к своим задачам?
– Пытался, но я дал ясно понять, что для этого не приспособлен, и они отстали.
– Диссидентством не увлекались?
– Нет. Вскоре после подачи я встретился с Андреем Дмитриевичем Сахаровым. Мы договорились о сотрудничестве в помощи заключенным и о том, что наше движение будет заниматься только вопросами выезда, а они будут помогать нам только в этом.
– Когда вы познакомились с лидерами движения – Польским, Слепаком, Престиным?
– В семьдесят первом году с помощью дочери я познакомился со Слепаком, а он ввел меня в среду активистов.
– Вы сотрудничали с гуманитарным семинаром Виталия Рубина?
– Нет, я сотрудничал с Рубиным лично. Он выступал у меня на семинаре с лекциями.
В первые годы власти не вмешивались в деятельность семинара. “Мы встречались в спокойной обстановке, – вспоминает Лернер.[18] – Мы отметили сотое заседание семинара, затем двухсотое. Практически все ученые-отказники собрались на наши юбилейные заседания. Были на них и отказники из других городов”.
– Александр Яковлевич, до какого года функционировал семинар?[19]
– До восемьдесят первого. Семинар прекратили таким образом. Пришли три сотрудника КГБ в то время, когда семинар должен был начатся, и заявили: “Все, семинар ваш кончен”. Один встал у двери в мою кватриру, двое у подъезда и никого не пускали. Всем объявляли, что семинар закрыт.
– И вам пришлось прекратить работу семинара?
– Не драться же мне с ними…
Гуманитарный семинар Виталия Рубина
Осенью 1972 года в Москве был организован третий семинар – гуманитарный. Первый руководитель этого семинара Виталий Рубин (1923-1981) рассказывал, что бяольшая роль в организации семинара принадлежала Александру Воронелю.
Инициативная группа состояла из нескольких друзей – Михаила Членова, Виктора Мандельцвейга, Дмитрия Сегала и самого Виталия Рубина. Некоторые физики, включая Воронеля, любили приходить на этот семинар. Темы докладов относились к области еврейской культуры, языка, истории, традиции и религии. Были, например, интересные доклады по еврейской мистике (Сегал), по истории русского еврейства (Агурский), об иврите (Долгопольский), об антисемитизме, делались доклады реферативного характера по книгам и т.д.
Не обходилось и без жарких споров, например, между светскими и религиозными участниками семинара, но споры эти, как правило, быстро разрешались. В какой-то момент Натан Файнгольд предложил прекратить критиковать на семинаре священные вещи, “их нужно почитать, а не критиковать”. В целом же обстановка на семинаре была доброжелательной, и отказники проявляли к нему большой интерес. Подчас в квартиру Рубина набивалось по 50-70 человек.
Виталий Рубин окончил в 1951 году китайское отделение МГУ и, выйдя на рынок труда в разгар кампании против “безродных космополитов”, хлебнул сполна антисемитизма и неустроенности. Многое пришлось испытать Рубину и до этой кампании. Его жена Инна Рубина-Аксельрод рассказывает:[20]
– Он пошел добровольцем на фронт, попал в плен, провел там всего четыре дня, бежал, вернулся в армию… но его все равно посадили в лагерь для бывших военнопленных. В лагере он работал на шахте откатчиком вагонеток и заработал себе туберкулез позвоночника. Ему сделали несколько операций.
– Сколько ему было, когда вы поженились?
– Тридцать два. Он меня на пять лет старше. Но мне всегда казалось, что я не заслуживаю этого счастья, поэтому при нем всегда была тенью.
– Вы вначале проявились как диссиденты?
– Безусловно.
– Он знал, что вы дочь врага народа?
– Да, конечно, и это его нисколько не беспокоило. К тому времени уже была реабилитация, но я думаю, что и в другие времена это не было бы для него препятствием. Дядя его сидел, он и сам…
– Как вы пришли к мысли об отъезде?
– Идея была, конечно, Виталия. Это описано в его дневниках. Он работал в фундаментальной библиотеке и реферировал литературу на разных языках, зная все три плюс китайский. Приходилось работать с литературой по современному Китаю. Это его не интересовало, но можно было являться на работу только два дня в неделю, делая, правда, определенный материал. Его привлекала наука, но попытки перейти куда-нибудь ни к чему не приводили. В конце концов, его взяли, как ни странно, в институт Китая. Он проработал там три года, сделал диссертацию по Конфуцию и защитился. Потом написал книжку “Четыре величайших философа древности в Китае”. Мысль об отъезде впервые возникла, когда пошел выезд из Грузии. Мы попросили вызов в семьдесят первом году, но долго не получали. Вызов привезла в руках Джуди Сильвер, американская подруга Гарика Шапиро, в конце декабря. В феврале семьдесят второго года мы подали, а в августе получили ответ, что моя мама, которая к тому времени умерла, получила разрешение, а мы – отказ.
– Как часто сам Виталий выступал на семинаре?
– Часто. Он сделал прекрасный доклад о философе Розенцвейге, потом сделал доклад о самолетном процессе, это было уже на квартире Канделя,[21] несколько докладов по книгам…
– Когда состоялось первое заседание семинара?
– Осенью семьдесят второго года, сразу после отказа.
–––––––––
– Обсуждались ли на семинаре вопросы выезда? – спросил я Феликса Канделя.[22]
– Политические темы и вопросы выезда возникали в процессе многих докладов, в особенности после того, как доклад заканчивался и приступали к вопросам. Тема выезда была настолько актуальна, что многие лекции незаметно и естественно перетекали в нее. Это происходило постоянно, хотя темы самих докладов не были заострены на актуальную ситуацию. После заседания некоторые уходили, а остальные продолжали обсуждение за чаем, в том числе и на общие темы.
– Симпозиум по культуре тоже обсуждался?
– Обсуждение симпозиума началось за полгода до его начала, летом семьдесят шестого года. Как правило, обсуждение начиналось после того, как все расходились. Оставалось пять-семь человек, и мы не разговаривали, а переписывались на пластиковых писалках.
Рубин был, безусловно, харизматической личностью. Он быстро стал известным на Западе, за его свободу много и активно боролись. Прекрасное знание языков помогало установить хорошие отношения с иностранными корреспондентами и американским посольством, в среде которых у него появилось много друзей. После отъезда Виталия в 1976 году семинар возглавил Аркадий Май.
В конце 1973 года я переехал на квартиру, оставшуюся после отъезда Норы Корнблюм и обзавелся несколькими знакомыми – соседями по новому месту жительства.
Довольно быстро потек ручеек посетителей, желавших проконсультироваться по вопросам отъезда, Израиля и отказного существования. Один из моих новых знакомых, обаятельный и диссидентствующий Игорь Абрамович, привел ко мне Льва Карпа, кандидата технических наук, интересовавшегося вопросами выезда. До недавнего времени он работал на какой-то технической должности в аппарате ЦК, был уверен, что ему придется ждать несколько лет, прежде чем у него появятся шансы на выезд, и можно будет подавать. Его одолевал страх перед дисквалификацией.
Я рассказал ему о семинарах.
Через некоторое время он пришел снова и сказал, что семинары, к сожалению, имеют направленность, отличную от его интересов. Выяснилось, что круг его интересов имеет отношение к электронике, и разговор вышел на то, что неплохо бы иметь свой семинар. Лева Карп и Игорь Абрамович сразу же вызвались прочитать несколько докладов, и я решил проверить, насколько идея жизнеспособна. Переговорил со Слепаком, Польским, Престиным, Пашей Абрамовичем, Бегуном, Вольвовским – они все имели отношение к радиоэлектронике. Идея понравилась. Более того, все, кроме Польского, выразили желание участвовать. Я переговорил еще с несколькими отказниками – нас набиралось уже человек десять. Некоторые лекторы, например, Игорь Абрамович и Леня Вольвовский, были одновременно и слушателями.
Общий настрой был достаточно оптимистическим, выезд шел на уровне 30 тысяч в год, и мы были уверены, что через год-два пробьемся. Желание сохранить до отъезда профессиональный уровень выглядело совершенно естественным. Помимо профессиональных интересов всем нам, активным участникам движения, было полезно общаться друг с другом в тесном кругу, обмениваться мнениями по насущным вопросам, которых всегда было много. Организационные вопросы семинара и место его проведения легли на меня.
Мы собирались раз в неделю, занятие продолжалось около трех часов, после чего несколько человек оставались обсудить актуальные вопросы.
Это было интересно. Нашими постоянными лекторами были Лева Карп (методы оптимизации управления, проектирование компьютерных комплексов), известный диссидент Юра Шиханович (методы математического анализа, теория групп), Леня Вольвовский (синтез и анализ дискретных автоматов). Отдельные доклады делали другие участники семинара, по некоторым специальным темам приглашали ученых-отказников.
Инженерный семинар функционировал около двух лет. Под его влиянием возник аналогичный семинар в Ленинграде, его проводили на квартире Абы Таратуты. С подписанием Хельсинкских соглашений возникло ощущение новых возможностей, и часть участников семинара с головой ушла в подготовку международного симпозиума по культуре.
Хельсинкские соглашения приведут к целому ряду новых инициатив. Расцветет журнальный самиздат, в ряде городов возникнут научные и инженерные семинары, появится сеть юридических семинаров, но – об этом позже.
[1] Морозов Б., “Еврейская эмиграция в свете новых документов“, “Центр Каммингса”, “Тель Авивский Университет”, “ЦХСД”, 1998, стр. 165.
[2] Azbel Mark, “Refusenik: Trapped in the Soviet Union”, Boston, Houghton Mifflin Company, 1981, p. 283.
[3] Lerner Alexander, “Change of Heart”, Minneapolis, Lerner Publications Company, Rehovot, Balaban Publishers, 1992, p. 192.
[4] Александр Воронель, интервью автору 11.04.2007
[5] Александр Воронель написал книгу такого названия, популярную в самиздате семидесятых годов.
[6] “Комитет озабоченных ученых” (“Concerned scientists committee”) – организация американских ученых, подерживавшая борьбу ученых-отказников в Советском Союзе. Создан при поддержке “Бюро по связям”, Израиль.
[7]Воронель Нина, “Содом тех лет”, Феникс, Ростов-на-Дону, 2006.
[8] Обвинение предъявили 22.4.74 по ст 70 УК РСФСР – “изготовление, хранение и распространение в целях подрыва…” – рукописи (черновика!) предисловия к самиздатскому пятитомному собранию сочинений и стихов Бродского под названием “Иосиф Бродский и наше поколение”. Был арестован в тот же день. Приговорен к 4 годам лагерей и 2 годам ссылки. Ощущал себя евреем, при этом считал себя русским литератором (окончил истфак). Понял, что надо уезжать, когда увидел, что свободно не может заниматься любмой профессией.
[9] Виктор Мандельцвейг, интервью автору
[10] Марк Азбель, интервью автору.
[11] Дан Рогинский, интервью автору.
[12] Azbel, Mark, “Refusenik: Trapped in the Soviet Union”, Boston, Houghton Mifflin Company, 1981, p.306.
[13] Там же, стр. 332.
[14] Марк Азбель, интервью автору
[15] Виктор Браиловский, интервью Абе Таратуте, цитируется по сайту организации “Запомним и сохраним”,
[16] Дина Бейлина, интервью автору
[17] Александр Лернер, интервью автору
[18] Lerner, Alexander, “Change of Heart”, Minneapolis, Lerner Publications Company, Rehovot, Balaban Publishers, 1992, p.193.
[19] Александр Лернер, интервью автору.
[20] Инна Рубина, интервью автору 10.02.04.
[21] Семинар перешел на квартиру к Феликсу Канделю в 1974 году. Кандель жил в доме писателей, и проводить семинар у него было спокойнее.
[22] Феликс Кандель, интервью автору.