Сионистское движение формировалось на почве советских реалий со всеми их сложностями и противоречиями. Подъем общедемократического движения произошел раньше, и в его рядах активно участвовали многие евреи, некоторые затем присоединилась к сионистскому движению, привнеся в него общедемократические ценности. Но сионистское движение ставило перед собой, особенно вначале, очень ограниченную цель – выезд в Израиль.
На уровне бытового сознания под диссидентами понимали небольшую группу представителей либеральной интеллигенции, стремившейся к демократизации советского режима. На самом деле это было не так.
Понятие “диссиденты” намного шире. Оно включало в себя множество различных групп противников режима, часть которых были далеки от демократических устремлений, а некоторые были заражены антисемитизмом. После многих лет холодной войны эту сторону советской действительности на Западе понимали лучше, ибо там существовали различные религиозные и национальные группы, поддерживавшие соответствующие формирования в Советском Союзе.
Созданное для борьбы с внутренней оппозицией пятое отделение КГБ подразделяло антигосударственную деятельность на националистическую, идеологическую и политическую. “Для тех, у кого государство было за границей, – рассказывал мне Яков Кедми, – были созданы еврейский, немецкий и китайский отделы. Далее шли отделы по националистам всех мастей, не имевших государства за границей. Затем шли религиозные отделы: пятидесятники, адвентисты седьмого дня, мусульмане, белая церковь и прочее. Дальше следовали идеологические отделы: троцкисты, анархисты, диссиденты, либералы”..
Разобраться во всем этом простому советскому гражданину, решившему выехать в Израиль, было нелегко. Не всегда разбирались в разношерстном диссидентстве и активисты сионистского движения. Для тех, кто вышел из демократической среды, сотрудничество с демократическим движением было естественным, хотя меру этого сотрудничества различные активисты определяли по-разному. Для тех, в ком “сионист” проснулся раньше диссидента и доминировал над ним, участие в демократическом движении и даже сотрудничество с ним в подавляющем числе случаев представлялось напрасной тратой сил и ресурсов. Разные подходы порождали дискуссии и споры, требовавшие непростой политической и нравственной оценки ситуации.
Сионистское движение по определению занимало некоторую нишу в общедемократическом движении, ибо свобода выезда и национального возрождения была частью, причем, важной частью программы демократов. Демократы, естественно, помогали сионистам в этих вопросах.
Должны ли были сионисты в ответ на это помогать демократам во всех остальных аспектах их деятельности – если не по убеждению, то хотя бы из чувства обычной человеческой порядочности? Но, с другой стороны, могли ли мы после двух тысяч лет рассеяния рисковать движением ради выглядевшей совершенно нереально идеи демократизации тоталитарного государства, при том что наше собственное государство отчаянно нуждалось в притоке свежих сил?
Многие считали, что успешно фокусируя силы на решении достижимых эмиграционных проблем, мы в большей степени способствовали общей демократизации режима, ибо подавали пример другим меньшинствам и поднимали на борьбу значительные силы на Западе.
Наши разногласия пересекали границы и зачастую вызывали споры среди тех, кто поддерживал нас в Израиле и на Западе. Посланцы “Бюро по связям” старались убедить активистов не заниматься демократической деятельностью внутри Советского Союза.
В “Бюро” считали, что при правильно организованной работе удастся убедить Советский Союз отпустить часть евреев, но нет никаких шансов заставить Советский Союз согласиться на либерализацию государственного строя. В “Бюро” были также убеждены, что участие в демократическом движении чревато серьеными наказаниями – не только непосредственно вовлеченным в это активистам (власти реагировали на демократическую активность намного жестче), но опасно для всего сионистского движения. Аресты отдельных активистов всегда влекли за собой волну обысков, допросов, усиления антисионистской пропаганды и общее ужесточение обстановки. Этому научил их опыт пятидесятых годов.
Подавляющее большинство активистов движения были сосредоточены на борьбе за выезд, преподавании и изучении иврита, еврейском самиздате, национальном и культурном возрождении. Таким образом, опасения Бюро касались незначительной части видных активистов, пример которых мог оказаться заразительным для других. Логика “Бюро” выглядела убедительно, и еврейский истеблишмент Запада поддерживал ее стремление не дразнить излишне “русского медведя”. Оппозиционные еврейские группы на Западе были намного снисходительнее. Они зачастую демонстративно поддерживали тех, кем был недоволен истеблишмент.
– Когда я первый раз вышел на волю ( имеется в виду 1968 год, Ю.К.), – вспоминает Эдуард Кузнецов,[1] – я продолжал участвовать в общих диссидентских делах, и не считал, что их нужно искусственно отделять. У Израиля была своя линия. Я не знал, была ли она искренней или они так ее представляли из тактических соображений. Но я считал, что это – чушь, потому что одно на другое завязано. Вопрос для меня лично был в приоритетах: чтó на первом месте, а чтó на втором.
– Лишка хотела, чтобы евреи держались отдельно.
– Это продолжение позиции Жаботинского, и это понятно. Но вопрос нельзя ставить абстрактно.
– Взаимопомощь, особенно в отношении заключенных – да, но согласись, есть некоторое противоречие в том, что вот мы уезжаем и, в то же время, там что-то переделываем для других, пусть потом расхлебывают.
– Уезжать-то не давали. Ты хочешь, чтобы русские тебя в этом вопросе поддержали, а когда им понадобится помощь, ты им скажешь: “Пошли вы …” Так в жизни не бывает.
– На самом деле еврейское движение было намного мощнее, чем диссидентское.
– Это другое дело. Но если ты приходишь к Сахарову и просишь его подписать письмо в защиту свободной эмиграции, и он подписывает, а потом он предлагает тебе подписать письмо в поддержку демократических преобразований, чтó ты ему скажешь? “Нет, это меня не касается!”? Не бывает в жизни так. И потом – это же не единичный акт, а живой процесс, в котором и ты участвуешь, и они участвуют.
Для бывших диссидентов, принявших решение об отъезде, а таких было немало, вопрос о сотрудничестве с демократическим движением был естественным продолжением их прежней активности, разве что акценты несколько менялись. Теперь они больше боролись за свободу выезда.
Виталий Рубин, основатель и бессменный руководитель гуманитарного семинара вплоть до отъезда в Израиль (1972-1976) и его жена Инна, безусловно, относились к этой категории. Прошедший советские лагеря Виталий Рубин в 1976 году стал одним из основателей московской Хельсинкской группы. Инна Рубина, в девичестве Аксельрод, происходила из семьи “врага народа”. Ее отец, советский разведчик, был арестован в 1938 и расстрелян в 1939 году.
– Вы вначале проявились как диссиденты? – обратился я Инне Рубиной.[2]
– Безусловно.
– А Шестидневная война вас затронула?
– Это было первое, что нас действительно потрясло. Многие помнят, конечно, приезд Голды, но я тогда была далека от этого. А вот Шестидневная война… Мы, конечно, слушали “Би.Би.Си.”, но когда вначале услышали от советских весь этот ужас, у меня просто болело сердце. И вот тогда, именно тогда я впервые почувствовала, что я – часть Израиля. Это было решающим. А потом, конечно, “самолетный процесс”.
– Во время “самолетного процесса” вы уже подписывали письма?
– Мы писали и подписывали, потом, уже ближе к отъезду, Виталий вошел в Хельсинкскую группу – по еврейским делам.
– Он ведь был одним из основателей Хельсинкской группы?
– Да… Идея была Андрея Амальрика, но он сказал, что сам не хочет таким образом “высвечиваться” и кинул ее Орлову. Тогда все началось.
Из видных активистов сходной, но более осторожной позиции, т.е. сотрудничества с демократами по еврейским делам, придерживались Владимир Слепак, сменивший Рубина в Хельсинкской группе (“Я не против демократии и прав человека. Я и сейчас не против, и тогда меня это не отталкивало”), и Эйтан Финкельштейн, член Хельсинкской группы в Вильнюсе.
– Как ты относился к диссидентам? – спросил я Эйтана.[3]
– Это был очень болезненный вопрос для всех – и для меня, в частности. Надо сказать, что диссиденты были разные. Были совершенно “черные” диссиденты, например, Иванов-Борисов, и были замечательные люди, отец Сергей Желудков, например, – светлый, излучающий, замечательный человек, отношения с которым были очень хорошие. Я четко очертил границы и сказал, что я не православный и не христианин, и даже не захожу в православные храмы, но, с другой стороны, я и не верующий, а просто традиционный еврей. Были диссиденты другого свойства. Одной из ключевых фигур такого рода был отец Александр Мень. Я с ним познакомился в шестьдесят втором году, и вначале мне показалось, что, агитируя за Христа, он просто шутит. Он пользовался большой популярностью среди неустроенной русско-еврейской интеллигенции. Сегодня из этого человека сделали священную корову, но через много лет после того, как его уже нет в живых, можно сказать, что он представлял собой очень еврейский тип активиста. К этому же типу относились Троцкий, многие большевики и революционеры. Такие люди увлекаются какой-то идеей, представляют ее в упрощенном виде для масс и борются за нее всеми силами и средствами. Они готовы пойти за нее на плаху. Таким был Мень. Сегодня, когда все улеглось, читая его труды понимаешь, что как религиозный философ он “ноль”. Он просто популяризатор православной веры, и больше ничего. То есть он не идет ни в какое сравнение ни с Семеном Франком, ни с Сергеем Булгаковым, ни с Федотовым. То, что он был популяризатором, это, конечно, не грех. Грех его в том, что он обманывал людей. Он всегда говорил, что под сводами православной церкви нет ни эллина, ни иудея. Это неправда, потому что в православной церкви антисемитизм всегда господствовал, он и сегодня господствует и, в конечном счете, сам Мень пал жертвой этого антисемитизма.
– Эйтан, антисемитизм по мнению многих исследователей является одним из кодов христианской цивилизации, а в православной церкви он силен особенно. Православие начало возрождаться в России, и от него снова пошел махровый антисемитский душок.
– Совершенно верно. Мень был очень добрым и отзывчивым человеком. Он не жалел сил и средств на помощь людям и многих обратил в православие, но, в конечном счете, это кончилось ничем, потому что очень многие его крестные дети при первой возможности разъехались в разные страны, и большинство из них быстро забыли, что они состоят в православии. Некоторые вернулись обратно, как, например, Мелик Агурский. В Москве еще сохранились почитатели отца Меня, но попадаются уже, хотя и редко, здравые отзывы. Если бы отец Мень родился на десять лет раньше, он вполне мог стать комсомольцем, пламенным большевиком, а если бы родился на десять лет позже, то – сионистским активистом типа Слепака или Хавкина.
– А как насчет правозащитников и демократов?
– С ними сложнее определиться. Базовая платформа та же. Я тоже демократ, и права личности мне важны. Трудности были другого рода. Я знал, что очень многие в еврейском движении против тесных контактов с диссидентами, Лишка против, Леванон против, но я не любил никому особенно подчиняться и действовал на основании сложившихся личностных отношений. В правозащитном движении были крупные личности. Таким был Андрей Дмитриевич Сахаров, вокруг которого было много людей. Я с ним познакомился в шестьдесят восьмом году. У нас сложились теплые, с моей стороны – даже дружеские отношения. Были также некоторые общие научные интересы. Я занимался лазерами, и он ими интересовался. Я бывал у него на даче, а он довольно часто бывал у меня в Вильнюсе. Я, конечно, делал для него все, что мог. Он тоже помогал.
– Андрей Дмитриевич – наша всеобщая любовь, но демократы ведь ставили задачу реформировать Россию.
– В том то и дело. Я никогда не мог напрямую принимать участие в диссидентском движении по двум причинам. Вторая – это та, о которой ты сейчас сказал. Я все-таки родился в Свердловске и более или менее близко знал русский народ. У этого народа много положительных качеств. Но русский человек, в отличие от западного, совершенно не представляет себе, что такое индивидуальная свобода, что такое личность. Ему, на самом деле, это не нужно: демократия западного типа в России внутренне невозможна. Должно пройти много времени, должна произойти какая-то социально-психологическая трансформация, чтобы это привилось. Я думаю, что желающих жить по-западному, в качестве индивидуальных особей, в России ровно столько, сколько было демократов. Нынешняя жизнь это вполне подтверждает. Это вторая причина, а первая проявилась уже в Литве: всякое литовское демократическое движение сводилось к борьбе за независимость Литвы. По моему требованию мы четко оговорили, что в литовской Хельсинкской группе не могут принимать участие люди, боровшиеся с советской властью с оружием в руках. В какой-то момент ограничение нарушили, и я заявил, что выхожу. До этого я входил в группу в качестве представителя еврейского движения, хотя, конечно, участвовал в обсуждении и голосовании по всем вопросам.
– Эйтан, ты – еврей с отличными от коренного населения ментальностью и представлениями о жизни. У тебя не возникало моральных проблем в связи с тем, что ты собирался переделывать на демократический лад страну, из которой сам уезжал?
– Это не совсем так. Я же не хотел ничего переделывать, и они ничего не хотели переделывать. Это ведь правозащитная организация. Арестовали такого-то человека. За что? За то-то и то-то, как правило, ни за что. И Хельсинкская группа информирует мировую общественность и политические круги о том, что нарушены права человека. Наши права, права евреев тоже нарушались. Вообще, права человека имеют универсальную ценность. Любой еврей, любой израильтянин может принимать участие в организации “Международная амнистия” и тому подобное. Это совершенно ничему не противоречит. Когда наша работа в Хельсинкской группе выходила за рамки такой правозащитной деятельности, я всегда протестовал, вставал и уходил.
– Евреи нередко участвовали в делах, которые их не касались. Нашему поколению повезло, появилось свое государство и свои национальные задачи. Может быть стоило направить энергию на них, а не на реформирование государства, в котором ты так или иначе жить не собирался?
– Я еще раз хочу сказать, что правозащитное движение не связано ни с каким реформированием, ни с каким изменением. Вот мы евреи обращались за помощью к американцам, к французам, это ведь тоже не их дело.
Наиболее ярким симбиозом сиониста и демократа семидесятых годов стал Натан (Анатолий) Щаранский. (1948). Он родился в семье советского журналиста, с золотой медалью окончил школу (Донецк, 1966 год), сумел поступить в то непростое время в Московский физико-технический институт. Мечтал заниматься физикой и математикой, еще в студенческие годы обожал Сахарова как ученого и мужественного диссидента (знаменитое письмо Сахарова руководителям советского государства ходило на физтехе в “самиздате”), в девятнадцатилетнем возрасте заинтересовался Израилем, увлекся сионизмом. Обладая хорошим знанием английского языка, со временем стал пресс-секретарем сионистского движения. Щаранский быстро вышел за границы собственно сионистского движения и стал одним из видных диссидентов. Он одинаково комфортно ощущал себя в обеих ипостасях, несмотря на давление со стороны еврейского истеблишмента – прекратить активное участие в демократическом движении. Был одним из основателей Хельсинкской группы, много работал лично с Андреем Дмитриевичем Сахаровым. “Как еврейский активист, – объяснял он,[4] – я естественно представлял там интересы нашего движения, много занимался подготовкой документов по ситуации с отказниками. В то же самое время я был официальным спикером Хельсинкской группы и в качестве такового имел дело с документами по проблемам пятидесятников, крымских татар, узников совести и т.д.”. В марте 1977 года Щаранский был арестован, обвинен в шпионаже, измене родине и других преступлениях против режима и приговорен к тринадцати годам заключения. Через девять лет его освободили досрочно и выпустили – в рамках “пакетной сделки” по обмену. Продолжая активную борьбу на Западе, Щаранский стал самым известным сионистом-диссидентом-демократом Советского Союза.
– Ты был студентом первого курса, совершенно советским еще человеком, когда произошла Шестидневная война. Как она на тебя повлияла? – спросил я Натана.[5]
– Во-первых, нужно понять, что такое “совершенно советский человек”. Как и большинство евреев, я был с достаточной диссидентской подкладкой, то есть с достаточным количеством цинизма в отношении советской действительности. Было понимание антисемитизма, я был одним из последних евреев, поступивших на “физтех”, и мы годами говорили о том, что означает для еврея поступить в такой элитарный институт. Известно, что на “физтехе” существовала внебалльная система приема, т.е. могли принять с пятнадцатью баллами и не взять с двадцатью. Это давало возможность для принятия политических решений. Известно, что еврею нужно было иметь на два-три балла больше, чем нееврею.
– Я слышал, что ты окончил школу с золотой медалью.
– Естественно, с золотой, и у меня были победы на различных украинских олимпиадах по физике и математике, я был кандидатом в мастера спорта по шахматам, то есть были всякие плюсы, но при этом были и очень тяжелые экзамены, и собеседование, которое считалось решающим. То, что я поступил, воспринималось как большой успех для еврея.
– То, что твой отец был журналистом, могло помочь?
– Он работал в журнале “Уголь Донбасса”, я приехал из провинции. На “физтехе” нужно было быть родственником какого-нибудь известного академика типа Ландау или Капицы, это могло бы помочь. А провинциальный журналист – даже речи не было.
– Известно, что даже большие способности не всегда решали дело. Наверное, еще и удача?
– Понятно, что я мог и не поступить. Но я два года готовился, участвовал в олимпиадах… уже давно, еще в возрасте черырнадцати-пятнадцати лет, решил, что “башня из слоновой кости”, которую я себе выбираю, это теоретическая физика и математика. В то же время я был достаточно критично настроен по отношению к системе, то есть потенциально созрел для диссидентства. Не хватало одного – смелости выступать против режима. И не было никакой надежды что-либо изменить. Было ощущение, что единственный путь изменения – это через науку.
– Диссидентство в семье каким-либо образом присутствовало или это твои собственные наблюдения?
– В семье довольно откровенно говорили о проблемах. В моих книгах я описываю момент, с которого я стал лояльным советским гражданином. Мне было пять лет, когда умер Сталин. Мы жили в коммунальной квартире, три семьи вместе. Я и мой старший брат, которому было семь лет, были вечером дома. Убедившись, что соседи не слышат, отец объяснил нам, что умер Сталин и что это большое дело для нас, евреев. Сталин уничтожил очень много людей и в последнее время начал уничтожать евреев и даже готовилась – он же журналист, и были слухи – акция массового выселения евреев, и это была большая угроза для всех нас. Но вот сейчас Сталин умер, и это большое чудо: теперь ситуация для евреев, по-видимому, будет лучше. “Но, – сказал он, – не говорите об этом никому и делайте то, что делают все”. На следующий день я пришел в детский садик и должен был вместе со всеми плакать, петь песню “Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство”.
– То есть у тебя эта раздвоенность началась с самых детских лет.
– Да, это момент, с которого я стал лояльным советским человеком. Это то, что называется у меня в книге “двоемыслием”. Мне было пять лет, когда я понял, что есть вещи, о которых можно говорить только в семье, и есть официальные законы, по которым ты живешь и притворяешься: должен плакать, когда тебе говорят плакать, петь песни, когда тебе говорят петь. Такая раздвоенность крайне дискомфортна. Я не был диссидентом, поскольку не выходил на Красную Площадь и не распространял самиздат, но мне было страшно дискомфортно от постоянного двоемыслия. Или тема антисемитизма, которая играла такую большую роль во всех обсуждениях в семье: куда можно пойти, а куда нельзя, куда возьмут на работу, а куда не возьмут. Эта проблема могла обсуждаться только в семье и с несколькими ближайшими людьми, но не в широком кругу – тоже источник дискомфорта. Или постоянная необходимость спросить “Екс нострис?” (латынь, “Из наших?”). Если это один из наших, то можно говорить, а если нет – то нельзя. Так прошло мое детство. То есть с одной стороны это убегание в шахматы, физику, математику, я понимал, что должен этим заниматься, а с другой – дискомфорт от “жизни по лжи”, как Солженицын это позже назвал.
– Было ли у тебя ощущение определенной стыдности от того, что ты еврей?
– Это был скорее дискомфорт от того, что как бы не настоящей жизнью живешь. Ты стараешься жить по-настоящему, когда занимаешься математикой или играешь в шахматы – там ты не врешь, там все ясно, ты никого не обманываешь. А для того, чтобы продолжать карьеру, ты все время говоришь не совсем то, что думаешь. Вернее ты говоришь то, что думаешь, но многое из того, о чем думаешь, ты не говоришь.
– Шестидневная война, тебе девятнадцать лет…
– В конце первого курса происходит Шестидневная война, которая, кстати, практически полностью закрыла евреям доступ в Московский физико-технический институт, так что я был одним из последних. Конечно, надеялся, что Советский Союз не слишком преуспеет с фашистскими арабскими государствами и с риторикой, в которую никто не верил. Через несколько дней после войны я начал понимать, что ситуация вокруг меня меняется очень быстро. С одной стороны ограничения для евреев могли быть еще более жесткими, а, с другой стороны, начинают относиться к тебе с уважением, говорить про Израиль с уважением. Анекдоты другие появляются. Если раньше к тебе относились как к хорошему человеку, но больному, (что делать – еврей!), то теперь это были евреи, которые не побоялись вызвать на себя гнев Советского Союза и всего арабского мира и даже преуспеть. В Шестидневную войну произошло несколько вещей. Она заставила меня задуматься над тем, что от связи с Израилем, возможно, проистекает какое-то уважение, какая-то сила, хочешь ты этого или нет, и от этой связи не убежать, и – может быть – от нее даже не нужно убегать. Эта связь определяется гоями (ивр., идиш, неевреями), а не тобою.
Дальше произошло несколько вещей, не связанных непосредственно с Израилем. В апреле шестьдесят восьмого года Сахаров написал свое первое письмо руководителям Советского Союза, в котором публично высказывал критику системы. Он еще старался быть лояльным, но объяснял, что зажимая свободу мысли, страна будет безнадежно отставать в науке и никогда не станет передовой державой.
Письмо стало распространяться в самиздате на “физтехе” и очень активно читалось. На “физтехе” хорошо знали, кто такой Сахаров. Этот человек имел больше всех наград, он в двадцать восемь-двадцать девять лет стал крупнейшим ученым, соединил теоретическую физику с ядерными разработками и дал теоретическую базу для разработки водородной бомбы. То есть это был человек, находившийся на вершине научной иерархии. Я, еще только пытавшийся попасть в эту “башню”, чтобы убежать от внешнего мира, от всей этой лжи, вижу перед собой человека, сделавшего такую карьеру, которую мне никогда не сделать. И этот человек “на вершине” понимает, что в научной “башне” не спастись, что если ты хочешь быть честным человеком, ты должен начать говорить правду. Я начал осознавать всю иллюзорность попыток приспособиться. Если ты чувствуешь ложь сейчас, ты будешь еще сильнее чувствовать ее потом. Пример Сахарова влиял на меня на протяжении многих лет. Поэтому, став еврейским активистом и диссидентом, я был несказанно рад, когда мне удалось присоединиться к Сахарову и помогать ему. И третья повлиявшая на меня вещь – это август шестьдесят восьмого года, когда Союз вошел в Чехословакию.
– Это на многих повлияло.
– Восемь человек вышли на Красную площадь. “Физтех” очень интересное место. С одной стороны это вундеркинды, занятые наукой, а с другой – именно как вундеркинды они позволяли себе больше других. Советская власть понимала, что им нужны более интеллектуальные дискуссии, посылала к ним людей, способных более откровенно обсуждать проблемы и поэтому там диссидентством все время пахло. КГБ при этом всегда строго следил… Вот, мой приятель Володя Бахмин перешел черту, его сразу же исключили, и он впоследствии стал известным диссидентом. Когда восемь человек вышли на Красную площадь – студенты знали некоторых из них, – ты начинаешь понимаеть, что есть люди… Происходят события, от которых тебе просто стыдно быть гражданином Советского Союза. Ясно, что все симпатии на стороне “Пражской весны”, но ты понимаешь, что у тебя не хватает мужества сказать это открыто, как сделали эти люди. На “физтехе” была стенгазета, на которую каждый мог вывесить все, что хотел. Я регулярно читал прессу на английском языке. Это была, естественно, коммунистическая пресса, но я очень любил английский язык, и это было то, что можно было читать.
– Английский у тебя еще со школы?
– И со школы, и потом… я любил английский, много читал. Как сказал Сахаров, это то, что привело меня в тюрьму. В “Морнинг стар”, газете английских коммунистов, я прочитал о том, как Сахаров объявил о создании своего комитета по правам человека вместе с Чалидзе и Твердохлебовым. Помнишь, это было в семидесятом году. Я знал про это, уже слушал “Голос Америки”, но тут смотрю – коммунистическая газета публикует критическую статью, но при этом дает много интересных фактов. Я перевел статью на русский язык и повесил, ведь газета продается в Советском Союзе.
– Подписался?
– Я уже не помню, но я не скрывал это. Через какое-то время меня вызывают в первый отдел. Я не отрицаю. “Да, – говорю, – не все же читают по-английски”. “Да, но кому в голову пришла такая идея?” “Мне, естественно, это же я читаю “Морнинг Стар”. “Но почему именно о Сахарове? Есть ли у вас какие-то связи?” “Нет” “А на какой пишущей машинке вы это напечатали? А вы умеете печатать на пишущей машинке?” “Взял у кого-то и – одним пальчиком”. Это был настоящий допрос, первый в моей жизни. Я еще не знаю о системе Альбрехта, Есенина-Вольпина, ушел в глухую защиту: “Я все сам сделал…” Тогда они мне говорят: “Это все серьезно, наши враги пытаются…” “Какие враги! – говорю. – Это же коммунисты”. “Ну ладно, для первого раза – вы просто не поняли, мы это понимаем… Мы вот о чем вас попросим: сообщайте нам, если кто-нибудь захочет поговорить о Сахарове”. Тут я понял, зачем им это все. “Знаете, – говорю, – я это делаю только потому, что считаю важным, чтобы студенты знали, чтó происходит в коммунистической прессе. Я, в общем, занят физикой, математикой и такими вещами не занимаюсь”. “С нами лучше дружить, а не ссориться”, – говорят. “Да я не хочу с вами ни дружить, ни ссориться. Я пришел заниматься физикой и математикой”. И вроде как разошлись. Но после этого стало ясно, что никакой речи о продолжении научной карьеры в институте у меня нет. Декан потом спросил – он хорошо ко мне относился: “У тебя неприятности с “первым отделом”?” “Вроде нет никаких, может быть у них есть”. Валял дурака, понятно, но стало ясно… хотя это было уже не так важно, поскольку уже были мысли в какой-то момент объявиться и начать борьбу за выезд в Израиль. Вот ты спрашивал, был ли я заметным человеком в институте. Такие вещи, понятно, обсуждались.
Еще до того, как я окончил “физтех”, я стал время от времени приходить к синагоге. Первый раз пришел на Симхат Тора (ивр., праздник в честь дарования евреям Торы) еще в шестьдесят восьмом году. Было колоссальное скопление евреев, которые знали, что это день, когда надо веселиться, но не знали, что именно нужно петь. Поэтому пели все, начиная от “Евреи, евреи, кругом одни евреи…” и до Высоцкого – против антисемитов.
То есть, с одной стороны, моральное давление ситуации на меня усиливалось, а, с другой стороны, развивалась тема, что у меня, в отличие от других, есть страна, есть история. Я только начинаю ее изучать, читать первые книжки и понимать, что все это про меня. Нужно только сменить направление мысли, поставить себя в другую историю, и ты начинаешь чувствовать себя намного увереннее. Но это был медленный процесс. Не так просто было познакомиться с первыми семьями, которые собирались ехать в Израиль.
– Когда и как это произошло?
– Мои родители продолжали жить в Донецке, в Украине. Я приезжал туда на каникулы. У нас был знакомый в Горловке, еще большей провинции, который в шестьдесят седьмом-шестьдесят восьмом годах решил ехать в Израиль. Уехать из Горловки было совершенно невозможно, посадили бы тут же, поэтому он поменял квартиру, переехал в Вильнюс, и, в конце концов, уехал оттуда в семьдесят первом году. Я познакомился с этой семьей в шестьдесят седьмом. Он уже начал собирать “самиздатовскую” литературу, привозил ее из Одессы, а я специально приезжал из Москвы, чтобы почитать эту литературу. В Москве у меня еще не было знакомых сионистов, и я специально ехал в Горловку, а потом в Вильнюс, чтобы почитать.
– То есть можно сказать, что это было уже сильно у тебя…
– Это меня страшно заинтересовало. Я продолжаю делать свою карьеру в Московском физико-техническом институте, но понимаю, что начинаю там задыхаться. Я хорошо себя чувствовал, когда дорывался до этой литературы.
– Родители знали?
– Знали, симпатизировали и страшно боялись одновременно. От имени его дочки, бывшей моей приятельницей, я получил мой первый вызов как от невесты. Он пришел в начале семьдесят второго года, на последних месяцах института.
– Вызов – шаг непростой, ты “раскрываешься”.
– В начале семидесятого года, еще до Ленинградского процесса, я начинаю серьезно обсуждать вопрос о том, что, в конце концов, подам документы на выезд. Началось с официальной пресс-конференции о том, что советские люди не хотят уезжать в Израиль… март семидесятого, по-моему. Вот тогда как раз я пришел домой и сказал, что собираюсь уезжать.
– В результате той конференции появилось письмо тридцати девяти, написанное Чалидзе.
– Пресс-конференция, я думаю, сыграла огромную положительную роль. Почему? Потому что она разнесла этот вопрос по всему Советскому Союзу. Для тех евреев, которые не слушали “Голос Америки” или “Голос Израиля”, становилось понятно, что такая проблема существует, что есть много людей, которые не боятся, уезжают, что происходит что-то большое, и советская власть вынуждена проводить такие пресс-конференции. Я сейчас встречаюсь с людьми в самых разных частях мира. Они рассказывают о том, как они слушали передачи “Би.Би.Си.” и “Голоса Америки” про то, что происходило со мной. Почему им это было важно? Потому что это помогало им сделать собственный шаг.
– Цепная реакция.
– Если бы Нахшон не прыгнул в воду, то никакого пересечения Красного моря не было бы. Это настолько очевидно, а в Израиле есть деятели, которые утверждают, что борьба отказников к миллионной алие отношения не имеет, что отказники, конечно, большие герои, но они никому не были известны, они сами по себе. Идиоты! Ничего общего с действительностью. “Бюро по связям” было совершенно уверено, что алия происходит только потому, что оно очень умело ведет переговоры с советскими властями с помощью американцев. А из отказников героев делают они, потому что герои нужны. Вот мы этого сделали, другого… Они мне сказали: “Если ты не прекратишь, мы тебя заменим и сделаем героем другого”. Ну, хорошо.
– Тебе сказали это до того, как тебя посадили?
– И до того, как посадили, и после того, как я вышел. Помнишь большую демонстрацию в Вашингтоне в восемьдесят седьмом году? Когда за год до этого я выступил с предложением о демонстрации, все еврейские организации были против. Они считали, что евреев обвинят в том, что они за войну в то время, когда начал разворачиваться детант. И, во-вторых, что в Советском Союзе нет никаких четырехсот тысяч евреев, желающих выехать. А самое главное, что нет никакой возможности привести зимой сотни тысяч евреев в Вашингтон. Специалисты подсчитали, что в декабре можно собрать только семнадцать тысяч. Лишка, естественно, это поддерживала – “Не будем рисковать”, и т.д. Я, естественно, продолжал, переехал просто на три месяца в Америку, объехал там тридцать два города. Самодеятельные группы идею демонстрации везде поддержали. Лишка поняла, что это становится серьезной проблемой, и заявила, что если я не прекращу, меня в качестве лидера советской алии заменят Бегуном.
– Кто это сказал?
– Он сейчас уже покойный, я не хочу… потом это было опубликовано в прессе, анонимно, правда. Это был один из руководителей “Нэшэнэл конференс” по согласованию с “Бюро по связям”. В Бюро работали очень положительные люди, игравшие важную роль, но они понимали дело таким образом, что только они решают, что можно и что нельзя – большая политика. Нужны такие виды отказников или другие, такой вид деятельности или другой – это мы решаем. А если вы будете делать не то, что мы хотим, то мы вас изымем.
– Натан, они считали, что потенциал алии из Советского Союза составлял несколько тысяч человек.
– Четыреста тысяч человек – это цифра, которую начали использовать Авиталь (жена Щаранского, Ю.К.), Менделевич и другие. Оценка была сделана на основании количества отправленных вызовов, которые еще не были использованы. Авиталь в восемьдесят пятом году собственноручно, можно сказать, обошла всех сенаторов и конгрессменов и добилась принятия резолюции, требовавшей освобождения меня, других узников Сиона и всех четыресот тысяч, желавших уехать. Лишковцы буквально в последний момент вытащили из резолюции слова “четыреста тысяч” и заменили их на “тысячи и тысячи”. Они боялись играть с такими цифрами, но это другой вопрос.
– Вызов пришел на тебя одного?
– На одного. Родители страшно боялись. Мать говорила: “Я тебя, конечно, благословляю”, а отец: “Толя, ты не знаешь, какие они, ты не знаешь, что такое КГБ, как это может быть опасно”. И тут я узнал страшную тайну. Я знал, что у отца было два младших брата. Оказалось, что был еще третий брат, самый старший, который еще в двадцатом году был арестован в Одессе за сионистскую деятельность. Ему было предложено либо пойти в тюрьму, либо немедленно эмигрировать. Он уехал в Палестину и принял фамилию Шарон, поэтому я думал, что тоже буду Шарон. Потом он тяжело заболел малярией и уехал в Америку, я его еще успел застать в живых. И все эти годы родители скрывали, что у них есть родственники за границей, боялись.
– Натан, ты довольно долго был с “хунвэйбинами”.
– Да, и довольно быстро стал понимать, что “хунвэйбины” это хорошо, но весь процесс намного более широкий. И тут большую роль сыграл Саша Лунц, бывший единственным из “бонз”, поддерживавшим хорошие отношения с “хунвэйбинами”. У меня с ним сложились добрые отношения. Он предложил начать собирать информацию по городам. Ты же помнишь, пошли аресты…
– Лунц, насколько я знаю, участвовал в написании аналитических отчетов на Запад и в Израиль. Это была часть работы для подготовки отчетов?
– Совершенно верно. Поскольку я участвовал в подготовке всех четырех аналитических отчетов, я могу совершенно точно это сказать. Собственно, первый отчет я писал вместе с ним.
– Ты можешь вспомнить, когда это было?
– Первый отчет был в сентябре-октябре семьдесят четвертого года. Потом мы делали это каждые полгода.
– И выезжали в города перед каждым отчетом?
– Нет, уже не таким организованным образом, потому что если ездить организованно, то КГБ легко отлавливал. К тому времени появились серьезные подозрения в отношении Ципина.
– Кто ездил?
– Я, Володя Давыдов, Захар Тескер, Толя Малкин, Иосиф Бейлин, Лева Гендин… если ты помнишь, у него был великий побег из Кишиневской тюрьмы.
– Лева рассказывал, что его там чуть не убили. Это тоже было связано с той ознакомительной поездкой?
– Да. О поездке узнали, как потом выяснилось, от Ципина. Но мы не сказали ему, кто и куда едет. В результате за всеми нами пошли “хвосты”. На моих глазах Лева Гендин от них оторвался через запасной выход ресторанчика, который был внизу под улицей Архипова. Эти “хвосты” искали его, чуть ли не с кулаками наступали – “где Гендин? ” А он как бы вышел в туалет и исчез. Он ехал в Кишинев.
– Каждый ехал в свой город?
– Да, каждый в свой город – поодиночке или вдвоем. Мы с Малкиным приехали в Ригу. За нами очень плотно следили, но в Риге удалось оторваться, и в Минск мы приехали уже без “хвостов”. Однако в конце дня, когда мы уже садились в поезд, нас задержали. Некто Игольников, возивший нас там на машине, через два года давал показания на моем процессе.
– Как это квалифицировалось?
– Сбор враждебной антисоветской информации. Тогда он был шофером Овсищера, помогал нам. Оказался одним из “стукачей”.
– Что произошло на Минском вокзале?
– Меня и Малкина задержали, составили протокол, конфисковали все собранные документы и потом выслали. А Гендина, поскольку он сбежал от “хвостов”, посадили на пятнадцать суток, и он оттуда тоже сбежал… без документов. Потом он жил несколько месяцев у Саши Лунца.
– Вы ездили еще несколько раз?
– Да, но не перед каждым письмом. Время от времени.
– А по телефону?
– Была телефонная связь. Но одно дело телефонный разговор, другое – документы. Ты же знаешь, люди любили передавать их лично, с подписями. Это ведь делалось не только для нашего аналитического письма, но и для передачи документов на Запад.
– Натан, финансовые вопросы решал Лунц?
– В смысле поездок – да.
– Я помню, ты посещал семинар Лернера.
– В семьдесят третьем-семьдесят четвертом годах я стал ходить на семинар к Воронелю, потом стал ходить на семинар к Лернеру, а потом на семинар к Рубину, что тоже было важной частью приобщения к отказной жизни.
– Для тебя это была часть информационного пространства для разговора с иностранцами и “корами” или присутствовал и академический интерес?
– Не забывай, я все же с “физтеха”. Я думал, что вернусь к науке, поэтому возможность продолжать какое-то интеллектуальное околонаучное общение было своего рода отдушиной, как, скажем, играть в шахматы в карцере с самим собой.
– Ты быстро вошел в сферу отношений с иностранными корреспондентами, даже, кажется, подружился с ними.
– Да, с легкой подачи Лунца, и не только его, я стал все больше встречаться с иностранными туристами и журналистами. Тогда я впервые познакомился с Робертом Тоттом. С журналистами у меня сложились очень хорошие отношения, но они были профессиональными. Что это означало? Что мы передавали им информацию, и они помогали нам в чем-то. Была определенная группа журналистов и дипломатов – американских и английских, – которые получали для нас литературу и пересылали наши письма.
– Спектр твоей активности постоянно расширялся. Ты работал с центральными фигурами в сионистском движении, активно вышел на связь с иностранными корреспондентами и дипломатами, стал тесно сотрудничать с Сахаровым, потом Хельсинкская группа… – Не много ли?
– Если ты хочешь понять, почему меня арестовали, то я думаю, что это положение достаточно центральной и очень раздражающей КГБ фигуры. Я думаю, пик их раздражения пришелся на время, когда я дал интервью телекомпании “Гранада”. Был, если помнишь, такой фильм, когда приехали иностранцы, сделали большие интервью, секретно вывезли кассету, обманули КГБ, и потом сорокапятиминутный фильм прошел по всем станциям западного телевидения.
– Это – когда ты давал интервью в машине?
– Да, в машине. Потом я организовал интервью Слепака в машине. Это была целая операция, заранее подготовленная летом семьдесят шестого года. Демонстрировали фильм осенью. Этого КГБ мне никак не мог простить, я видел это потом по материалам дела. Иностранным туристам сказали, что есть такое желание. Договорились, где мы их встретим. Они приехали, и несколько дней я с ними ездил. Нас, конечно, не могли не заметить. Машину они водили сами, причем, движение у них левостороннее, так что они постоянно нарушали, нас останавливала милиция. Что мы сделали? Приехали другие туристы из другой страны, это было запланировано заранее, где-то с ними пересеклись и забрали отснятые пленки. После этого наши гости продолжали снимать. Естественно, при выезде их задержали, все пленки конфисковали, но главные пленки уже были на Западе. После этого “Гранада” сделала фильм “Рассчитанный риск”, и это было впервые – интервью прямо из центра Москвы с отказниками, диссидентами. Это произвело сильное впечатление. То есть, с одной стороны я очень раздражал КГБ, а с другой стороны у меня не было такого веса, как, скажем, у Лернера, Левича или Слепака.
– У тебя, конечно, был какой-то уникальный путь в том смысле, что для тебя Сахаров еще на “физтехе” был яркой, культовой личностью, объединявшей личные и профессиональные качества, и судьба тебя на него вывела. Но в принципе большинство активистов были за очень сдержанные отношения с диссидентами. Помогать узникам, скажем, да, но заниматься вопросами реформирования той страны – сколько можно поливать еврейской кровью чужие алтари? Тем более, что ничего хорошего в российской истории евреям от этого не было.
– Я не считал, что поливаю ее моей кровью. Сионистское движение активно пользовалось авторитетом Андрея Дмитриевича Сахарова, обращались ко мне неоднократно, и Сахаров делал соответствующее заявление, шел, как ты знаешь, всегда к зданию суда, где судили узников Сиона, и тем самым привлекал в тысячу раз больше внимания мировой общественности, чем все мы вместе взятые.
– Его приводил ты?
– В тот период, когда я с ним работал, приводил я. Но это неважно. Он делал это не из-за хороших отношений со мной, а в силу своих убеждений. И когда – я сейчас перепрыгиваю на много лет вперед – в восемьдесят шестом году я освободился и приехал на мой первый конгресс по советским евреям – Лишка их проводила каждые два года, – Сахаров был еще в ссылке. Я произношу там популярную речь, все меня очень любят. Среди прочего, помимо всех наших дел, я говорю: “Здесь сидят люди, которые неоднократно просили меня получить от Сахарова письмо поддержки. Он никогда не отказывал, и мы знаем, как важна была его поддержка. И вот сейчас начинают улучшаться отношения с Советским Союзом, меня освободили и прочее, давайте обратимся к ним с просьбой из гуманитарных соображений освободить Сахарова из ссылки”. И вскочили один за другим, не хочу называть фамилий, люди еще живы, и начали говорить, что, конечно, Сахаров великий человек, но нас никто не будет учить правам человека. “Будет глубокой ошибкой, если мы позволим себе вмешиваться во внутренние дела Советского Союза и просить освобождения Сахарова”. Я считаю, что, во-первых, это морально очень низкий уровень, а во-вторых, это очень невыгодный уровень. Нам было очень выгодно сотрудничество с силами мира и свободы. Я допускаю, что могут быть разные мнения, но тот факт, что Лишкат Акешер заняла такую позицию, что если ты в этом вопросе не с нами, то мы тебя уничтожим, было очень проблемно и опасно.
– Я думаю, что “Бюро по связям” беспокоила не только личность самого Щаранского, но и то, чтобы за Щаранским не пошли десятки других. Их интересовало движение. Они уже сталкивались с тем, что десятки и сотни людей были арестованы в самом начале их пути в Советском Союзе. Нельзя, конечно, отрицать и того, что менталитет у некоторых из них был достаточно местечковый.
– Я не думаю, что их беспокоило то, что за мной пойдет много людей. Они понимали, что много не пойдет. Они считали, что у них есть что-то вроде негласного соглашения с КГБ, о котором они никогда не договаривались, что до тех пор, пока мы не вмешиваемся в их внутренние дела, нам понемножку будут давать уезжать. А вот теперь из-за Щаранского они разозлятся и не дадут нам уезжать. Это суперместечковая ментальность.
– Натан, там присутствовало и другое. Всегда, когда есть хотя бы один еврей в деле, всех собак вешают на евреев, и они несут коллективную ответственность.
– Но у диссидентов же было достаточно евреев в любом случае.
– Да, но те евреи не имели никакого отношения к сионистскому движению. А если добавить к демократам еще сионистских активистов, то всех собак можно повесить на международный сионизм. Кроме того, Израиль всегда старался держаться в тени из-за явно проарабской позиции Советского Союза. Любой демарш со стороны Израиля вызвал бы, скорее всего, обратную реакцию. Израиль всегда старался действовать через западные страны. Ты ведь сам в одном из выступлений точно, с моей точки зрения, сформулировал расклад: “Стимулирующая роль Израиля для еврейских активистов и объединенная мощь Запада для советских властей”.
– Совершенно верно. Но, скажем, тот факт, что в конце шестидесятых-начале семидесятых годов они не разрешали публикаций про советское еврейство, было просто смехотворно, и это замедляло мобилизацию общественного мнения. Они просто хотели все контролировать. Израиль для меня это не “Бюро по связям”. “Бюро” – это одно из учреждений истеблишмента, и истеблишмент может ошибаться, а Израиль, который нас всех вдохновляет и привлекает – это нечто гораздо бóльшее. У нас и сейчас есть достаточно много плохих политиков, но государство наше, слава Б-гу, намного больше, чем все эти политики.
– Ты как-то очень комфортно чувствовал себя в ипостасях сиониста и диссидента. У меня такое чувство, что ты даже не очень чувствовал границу между ними.
– Я никогда не чувствовал противоречия между ними.
В интервью Лоре Бялис Щаранский достаточно точно описал этапы своей внутренней трансформации: “Мое присоединение к диссидентскому движению, разрыв с двоемыслием, стало возможным только после того, как я почувствовал мощь еврейской национальной идентификации, силу связи с моим народом, когда я ощутил себя гордым евреем. Это дало мне внутреннюю силу стать свободным человеком в тоталитарной стране… Но, приобретя внутреннюю свободу и преодолев страх, я, естественно, стал высказываться и о других аспектах советской жизни и выражать солидарность другим людям, страдавшим под пятóй тоталитарного режима. Вот почему присоединение к более общему диссидентскому движению и участие в основании Хельсинкской группы стало естественным продолжением моей деятельности в качестве еврейского правозащитника… Сионистское движение представляло собой огромный вызов тоталитарному режиму, настаивало на выполнении одного из наиболее фундаментальных прав человека и, как таковое, представляло собой, конечно, и правозащитное движение… хотя некоторые из наших лидеров, особенно в Израиле, не любили такого определения”.
Нужно сказать, что есть большая разница между сионистским движением и еврейским правозащитным движением. Одно ставило своей целью возрождение и развитие еврейской государственности, другое – даже если мы возьмем только один из аспектов его деятельности – обеспечение права евреев на свободу выезда из тоталитарного государства. Невинный и внешне как бы естественный переход от сионистской платформы к правозащитной нес в себе огромное содержание и явные антисионистские моменты. Мы поговорим об этом более подробно, когда коснемся другого вопроса, вызывавшего идеологические разногласия в нашем движении, вопроса нэширы.
Более сдержанно относился к сотрудничеству с диссидентами профессор Лернер. Александр Яковлевич вспоминал, что уже в 1972 году он встретился с Андреем Дмитриевичем Сахаровым и обсудил с ним разделение сфер деятельности. “Я договорился с ним о том, что мы будем заниматься только вопросами отъезда, не входя во внутренние дела, а они будут поддерживать нас только в вопросах отъезда и больше ни в чем, и что мы установим контакт между нашими заключенными, чтобы они и мы могли помогать друг другу в местах заключения”.[6]
Демократы во главе с Сахаровым поддерживали свободную эмиграцию, часто выступали в защиту узников Сиона, помогали нам своим авторитетом на международной арене. Я лично дважды обращался к Сахарову с просьбами о помощи – в связи с делами Валеры Кукуя (1971 год) и Володи Маркмана (1972 год). Оба раза он принял меня тепло, выслушал доводы, взял материалы и выступил с письмами в их поддержку. Нам много помогал Валерий Чалидзе. По системе ПЛОД Владимира Альбрехта – о том, как держать себя на допросах, обысках и при задержаниях, – училось не одно поколение отказников. Владимир Престин рассказывал, что после подписания соглашений в Хельсинки по всей стране начали организовываться юридические семинары, помогавшие отказникам эффективнее бороться за свои права. Альбрехт ездил на эти семинары и рассказывал о своей системе.
– На эти семинары посылал Альбрехта ты? – спросил я Владимира Престина.[7]
– Посылать Альбрехта на семинары означало посылать его в тюрьму. Он ездил сам. Мы перешли от демонстрации ногами к работе головой и использовали диссидентов. У них был потенциал, была очень интересная и поучительная переписка. Почти в каждом городе появилась юридическая группа. Руководители семинаров сменялись каждые несколько месяцев – их отпускали.
Вопрос сотрудничества с диссидентами вызывал немалые споры в наших кругах. Большинство активистов, и я в том числе, считали, что евреи уже достаточно полили своей кровью чужие нивы, революции и алтари, получив в ответ черную неблагодарность и возрожденный антисемитизм.
Впервые за две тысячи лет рассеяния появилась возможность возрождения национальной независимости. То, о чем молились и мечтали наши предки на протяжении двух тысячелетий, выпало как подарок небес нашему поколению. Появился реальный шанс перестать быть игрушкой в чужих руках, порвать цепь бесконечных преследований на чужбине и взять судьбу в собственные руки.
Эта благородная цель требовала полной отдачи сил. Ее осуществлению в полной мере способствовали борьба за выезд в Израиль, изучение и преподавание иврита, истории и культуры нашего народа, сионистское образование, связь с Израилем и еврейством Запада. Мы осознавали, насколько ограничены наши собственные силы, и понимали, что задачи такого рода никто, кроме нас самих, сионистов, не будет решать. Человеческие ресурсы демократического движения были несравненно больше, и они включали значительное число демократов еврейского происхождения.
Наша борьба была, безусловно, в русле тех задач, которые предстояло решать демократическому движению – вне зависимости от того, была ли она чисто сионистской или правозащитной. Поэтому многие активисты считали, что нужно сфокусироваться и перестать заниматься проблемами всех и вся, которым несть числа. Такая позиция не исключала контактов с демократами и взаимную помощь по определенным вопросам, о которых говорилось выше.
Нужно сказать, что власти относились к демократам жестче, чем к участникам еврейского национального движения. С особой нервозностью они относились к тем членам еврейского движения, которые осуществляли связь и координацию между двумя движениями или участвовали в обоих, что наглядно подтвердят последующие события.
[1] Эдуард Кузнецов, интервью автору 18.05.2004.
[2] Инна Рубина, интервью автору 10.02.2004.
[3] Эйтан Финкельштейн, интервью автору 18.06.2004.
[4] Натан Щаранский, интервью Лоре Биялис.
[5] Натан Щаранский, интервью автору 21.06.2007.
[6] Александр Лернер, интервью автору 24.02.2004.
[7] Владимир Престин, интервью автору 24.01.2004.